Я начал давить на все педали:
— И вообще, какое они имели право меня обыскивать?
При слове «право» он снисходительно ухмыльнулся.
Он попытался приостановить мой пылкий монолог агнца, уязвленного в своих лучших патриотических чувствах.
— Я же когда-то посоветовал вам быть разборчивей в знакомствах… Значит, оттуда, откуда вы приехали, был, очевидно, сигнал. Свет не без добрых людей.
Он явно выходил за служебные рамки. Или это была просто тонкая работа?
— Ну, а если даже был так называемый сигнал, на кой черт меня было унижать, держать дверь уборной открытой? Я что, мог спрятать в штаны все семьдесят два тома «Современных записок»? Неужели вы думаете, что после этого я буду еще больше любить Родину?
— Недоработки… — пожал он плечами. — Культуры не хватает, как вы сами справедливо заметили во вступлении к поэме «Братская ГЭС».
Я продолжал самовзвинчиваться, имея перед собой только одну цель — выцарапать из когтей КГБ конфискованные книги, а особенно драгоценный подарок Джеймса Биллингтона.
— Вы, КГБ, сами делаете из писателей врагов. Почему, например, КГБ запретило выпустить в Ленинграде книгу Любимца Ахматовой? Ведь его обвиняли в тунеядстве. Где же логика? Почему вы не позволяете ему зарабатывать на хлеб своим трудом?
— Кто вам это сказал? — рассвирепел Человек с Глазами-Сверлами.
— Олег Шестинский, секретарь ленинградской писательской организации.
— Вранье! — грохнул по столу кулаком Человек с Глазами-Сверлами, так что подпрыгнула пробка в графине. — Мы сказали Шестинскому, что это должен решать Союз писателей. Тогда он трусливо попросил нашей письменной рекомендации печатать эту книг). Но если я напишу такую рекомендацию, а этот ваш Любимец Ахматовой опять что-то выкинет, вроде попытки удрать на самолете, то я полечу с работы вверх тормашками… Но хватит об этом. Он давно хотел уехать и сейчас опять подал прошение. Мы решили это положительно. Он может уезжать, если ему так хочется.
— То есть как? Навсегда? — остолбенел я. — Но ведь это же страшная трагедия для поэта — оказаться вне языка. А он сможет вернуться?
— Это от него зависит, — уклончиво сказал Человек с Глазами-Сверлами.
— Вы что, думаете, он будет кричать на каждом перекрестке: «Да здравствует советская власть!»?
— Вы слишком нас примитивизируете… — поморщился он.
— Ну вы хоть не мучайте его напоследок всякими оскорблениями, обвинениями в отсутствии патриотизма, как это часто делают с уезжающими, — упавшим голосом сказал я.
— Я не могу отвечать за всех наших работников, как вы не можете отвечать за всех писателей, — раздраженно сказал он и вдруг нехотя добавил: — Но я постараюсь проследить.
— Скажите, а я могу рассказать ему о нашем с вами разговоре? — спросил я.
— Ваше дело, — ответил он. — Хотя… — он сделал паузу, — не советую.
К сожалению, к этому его совету я не прислушался.
(Книги мне вернули, включая биллингтоновские. Но не сразу, а месяца через три. Их, видимо, читали, и, может быть, с удовольствием. Не вернули несколько современных диссидентских книг, написанных в СССР, но напечатанных только на Западе. И еще — сборник анекдотов «Говорит Ереван». Эту книгу, видимо, зачитали.)
Любимец Ахматовой приехал ко мне, и я до мельчайших подробностей рассказал ему, как и почему я оказался в КГБ и о чем шел разговор.
Хотя Любимец Ахматовой давно добивался разрешения на отъезд, он был ошарашен, подавлен. В тот день в нем не было ни признака высокомерия. Я проводил его к лифту.
— Женя, только, пожалуйста, что бы ни случилось, никогда не думайте обо мне плохо… — неожиданно на «вы», хотя мы уже давно были на «ты», вдруг сказал он мне. Дверь лифта раскрылась. Он туда вошел и как будто рухнул вниз.
Я старался о нем не думать плохо и стараюсь не думать плохо теперь. Но он не смог простить мне пиджака, который я по простоте душевной хотел накинуть на его плечи.
Из-за границы до меня стали доходить слухи о том, что полупрямо-полукосвенно он довольно скверно отзывался обо мне, да еще и намекая, что я каким-то образом участвовал в его «выдворении» из Советского Союза.
Я был потрясен. Оказавшись в Нью-Йорке, я позвонил ему, и он приехал в мою гостиницу.
Он был опять весь в хитиновом панцире высокомерия.
Я спросил его:
— Ты, наверно, ненавидишь тех, кто в тридцать седьмом году писал ложные доносы? В сущности, то, что сделал ты, — это тоже ложный донос на меня…
Он заносчиво оборвал:
— Я еще не встречал человека, достойного моей ненависти.
— Как ты мог говорить, будто я участвовал в том, что тебя насильно выпихивали с родины?
Он ощетинился:
— Но ты же сам красноречиво поведал, как ты был практически консультантом КГБ по моему вопросу.
— То есть? — ошеломленно переспросил я.
— Ты сам признался мне, что посоветовал им не мучить меня напоследок.
Я не выдержал и закричал:
— Если я увижу, что на другой стороне улицы пьяный милиционер бьет сапогом в живот беременную женщину, и я пересеку улицу и скажу ему: «Не смейте бить ее в живот, она беременна!» — это что, означает, что я консультант милиции?
Он молчал, опустив голову.
— Твои стихи я буду читать, — сказал я. — Но руки тебе я не подам никогда. Уходи.