— Еще в те дни, когда мы целиком и полностью были преданы мирному, я бы сказал, творческому труду, в те дни напал на нашу страну оголтелый враг, — возвестил Малинов, то оттопыривая, то вбирая толстые губы, а мешки под его глазами то набухали, то спадали. — И тогда мы… — продолжал он и поведал пленуму о том, как был разгромлен враг вообще, как разгромили его вот здесь, в Приволжске, какую роль при этом играл Комитет обороны, начальником штаба которого тогда был Малинов. На этом пункте он завяз и около часа восхвалял членов Комитета обороны, в том числе и себя. — Дисциплину! Мы установили такую жесткую дисциплину, — выкрикивал он, взмахивая кулаком, кидая в зал суровые взгляды, — такую дисциплину, что рабочий под градом пуль, при ураганной, несмолкаемой свирепой бомбежке, артиллерийском обстреле не покидал станка, не бросал порученного дела. Дисциплина! Что такое дисциплина в социалистическом государстве? — И тут секретарь обкома привел цитату. При других обстоятельствах она была бы уместна, но в данном случае — совсем некстати.
— Смешно, — обращаясь к Акиму Мореву, зашептал Ларин. — Не сознание долга перед родиной руководило рабочими, а, видишь ли, одна только дисциплина! Сухожилин подбросил ему цитату: видите, как глазки-то поблескивают. Теоретик при Малинове. До сих пор нет секретаря обкома по пропаганде: Малинов тащит на это место Сухожилина.
Да, это действительно был «всеобъемлющий» доклад: Малинов долго говорил о школах вообще (какое они имеют значение в Стране Советов), о восстановлении городов вообще, о лесопосадках вообще: «Вообразите! Вообразите, как зацветет наша страна!», об орошении гигантских площадей вообще: «Вообразите! Вообразите! Всюду вода! Течет вода по каналам, по канавкам — на поля. На поля». И почему-то особенно напирал на пески, лежащие между Гурьевом и Астраханью.
— Пески! Понимаете? Куда ни повернешься — пески, огромнейшие площади. Глазом не окинешь! — таинственно произносил он. — Всякие гадюки и ящерицы только и водятся. Своими глазами видел: как жара наступает, так в пески зарываются, — он наклонялся и делал над головой такое движение руками, словно зарывался в пески. — А вода появится… Что? А? Не зарывайся. Живи, человек, и славь солнце.
— И чего они ему дались — пески и ящерицы? — легонько ткнув большим пальцем в бок Акима Морева, прошептал академик.
— Уводит людей от своих грехов, — пояснил Ларин.
А Малинов говорил уже о строительстве плотин на Волге, Каме, Днепре, Дону, затем перескочил на «международную обстановку»…
И, возможно, все простили бы ему слушатели. Все. И то, что он об общеизвестном оповещал с таким видом, будто сам, путем тщательного анализа, поисков, открыл все это, и то, что он порою говорил наивности. Все бы простили. Но он говорил еще к тому же невыносимо длинно, тягуче, — вот этого, последнего, Семену Малинову уже никто простить не мог. Да оно не прощалось и само по себе: минут через тридцать — сорок люди невольно, не желая зла докладчику, стали перешептываться, затем заговорили громче, а к половине второго партер и ярусы уже гудели. Семен же Малинов все говорил и говорил, то возводя очи к потолку, то опуская взгляд на папку. Временами он принимался читать, и тогда получалось еще хуже: мял фразы, не договаривал слова.
— Эх, за такой доклад тряхнуть бы его, как мешок из-под муки, — покраснев, произнес Николай Кораблев.
— Вы тоже злой сегодня, Николай Степанович, — проговорил Аким Морев.
— Как не быть?
— Выступать намереваетесь?
— Придется. Разве выдержишь? А вы? — обратился в свою очередь Николай Кораблев к Ларину.
— Полагаю, — кратко ответил тот и, смеясь, повторил слова Николая Кораблева: — Разве выдержишь?
— Обстановка накаляется, — решил Аким Морев.
А Семен Малинов все говорил и говорил, не обращая внимания на то, что делается в зале.
Иван Евдокимович, сидящий в середине, подтянув к себе Акима Морева, Николая Кораблева и Ларина, стал рассказывать.