И два крепыша (только Ибрагим пониже ростом) не обнялись, а схватились и начали тискать, мять друг друга, стремясь оторвать от земли, но ни один не мог осилить. Хохоча, они что-то выкрикивали на татарском языке. То и дело слышалось: «Ибрагим! Ибра! Егорькя! Василич!»
Наверное, они еще долго топтались бы, стараясь по-молодецки перекинуть один другого через плечо, но вмешался Иннокентий Жук:
— Эй, вы… быки! Хватит! Ибрагим, друг, веди до хаты. Прими нового гостя — московского писателя. — И он подвел к Ибрагиму Акима Морева.
Ибрагим не признал Акима Морева: слишком был хмелен на колхозном пиру, — и теперь через дочку Марьям (сын остался сторожить отару) передал, что рад видеть у себя и писателя.
— Их друг, значит, и мой друг, — сказал он.
Марьям по обращению Жука с новым гостем поняла, что это человек не простой, и предупредила отца. А когда Егор Пряхин на татарском языке стал уверять Ибрагима, что Аким Морев действительно сочинитель и что, «если не веришь, покажу бумагу», Ибрагим захохотал:
— Зачем бумажка? Твой друг — значит, мой друг.
— Пишете? — воскликнула Марьям, сделав движение рукой, будто пишет, и на какой-то миг онемела. Затем, налив крепкого чаю, первую чашку подала Акиму Мореву и заговорила о литературе. Сначала робко, даже мило заикаясь, хотя современных писателей знала хорошо и заставила краснеть «сочинителя»: он хуже ее был знаком с литераторами и с литературой.
«До чего это глупо: объявил себя писателем», — подумал он, стараясь перевести разговор на другое.
Но Марьям хотела поговорить о литературе: она знакомила ее с жизнью, чувствами, бытом других народов, живущих в далеких городах, селах, в лесах, и еще она знала, что писатели — это люди большого сердца, а ведь ей уже тридцать лет, она окончила Московскую сельскохозяйственную академию имени Тимирязева и попросилась на работу именно вот сюда, в степь, помогать отцу.
Она преклонялась перед ним: он на ее учебу потратил годы труда.
— Разум в тебя войдет, как солнце, — твердил ей отец, — глаза другие станут, мозг другой, сила другая.
Ибрагим учил ее, учил сына — этот уже заканчивал десятилетку и на следующий год тоже собирался в Москву. Как не преклоняться перед таким отцом! Он вовсе не похож на соседа по отаре Степана Клякина. Тот скупой, прижимистый и детей не учит, уверяя:
— Богатство в люди выведет, а не то, что ты там в тетрадках наваракаешь.
— Две жизни здесь у нас, в степях, — говорила сейчас Марьям, обращаясь к Акиму Мореву. — Вы напишете об этом? — И над кошмой, разостланной по полу, поводила руками. Пальцы тонкие, подвижные, как подвижен и весь стан. Вот она, стоя на коленях, выпрямилась, и небольшие ее груди туго обозначились, а сильная шея вытянулась, как это бывает у голубя, когда он вдруг насторожится. — Я бы написала об этой жизни, — говорила она, одновременно прислушиваясь к тому, о чем спорят отец, Жук и Егор Пряхин.
Аким Морев боялся поднять на Марьям глаза: образ Елены еще жил в нем. Но он не смотрел на Марьям еще и потому, что невольно попал в ложное положение, объявив себя писателем. Хотя это можно было бы каким-то порядком устранить. А как устранить то, что ворошилось у него на душе, потеснив чувство к Елене? Ведь оно вовсе не зависимо от него и приятно. И он не поднимал глаз. Только видел, как над серой чистой кошмой, на которой они все сидели вокруг низенького столика, плавали руки Марьям с тонкими, сильными и загорелыми пальцами.
— Расскажите, что это за две жизни? — поинтересовался он, предполагая, что Марьям что-то сочиняет.
— Две жизни? Что значит жить двумя жизнями? — начала она, затем повернулась к своей матери и на родном языке что-то сказала, и та внимательно посмотрела на Акима Морева, а Марьям продолжала: — До нас здесь жили чабаны. Как? Страшно. Особенно страшно жили до революции. Они в холодные зимние дни ютились в кошарах вместе с овцами, собаками. Говорили так: «Вот надышим, всем тепло будет». У них были овцы крепкие, как собаки, но из шерсти тех овец нельзя было выделывать тончайшее сукно. У нас появились другие овцы — тонкорунной породы. Они благородней, нежней, и из их шерсти вырабатывают лучшие сукна. Значит, уже многое изменилось. А? Как вы думаете, Аким Петрович?
— Очень многое, — ответил он, вслушиваясь в трогательно-взволнованный голос Марьям.
— Но и мы изменились. Не можем жить в одной кошаре с овцами. Нам нужна библиотека, нужен свет. В хорошем смысле этого слова — свет — то есть общество. Ныне только такой человек, как Степан Клякин, сосед наш, может жить вместе с овцами и собаками, его заботит только доход от спекуляции. Я не могу точно выразиться, но чувствую, — смущенно проговорила Марьям.
Теперь Аким Морев стал улавливать ход ее мыслей, поэтому, забывшись, поднял на нее глаза и произнес:
— А вы проще.