Тётя Мотя угрюмо прошаркала туда своими валенками и прихлопнула дверь. Возвращаясь, она сердито бормотала, задерживая свой взгляд на Олёне:
— Достукаетесь, озорницы окаянные! И греха не оберётесь…
Женщины за столом переглядывались, сдерживая смех. Но кое-где осудительно и тревожно ворчали семейные.
Олёна успокоила тётю Мотю:
— Не серчай, Матрёша: мы и знать ничего не знаем и ведать не ведаем. А у ней руки-то стали короткие. Ведь ей тоже неохота с нами быть: она барыней жила в хоромах. Хорошо ли ей, белуге, с селёдками якшаться?
Прасковея, не отрываясь от рукоделья, мягко пояснила:
— Говорят, и зверь седеет, когда его травят, а человека страданье учит. Мы другие стали, Матрёша, — и умнее и смелее. А ты нас любишь и сердцем с нами, непутёвыми, скипелась. И мы тебя любим, как мамашу родную.
Тётя Мотя всхлипывала, вытирая фартуком глаза.
— Кого же мне ещё любить-то, для кого жить-то ещё? Милые вы мои, хорошие мои!..
Когда мы ложились спать, в казарму явился Веников. Он заходил к нам очень редко и всегда как будто стеснялся беспокоить нас. Но сейчас он был хмур и разгневан. Не здороваясь, он распахнул дверь подрядчицы и сразу захлопнул её.
— Зря вы, девчата, окно выломали: холодище прёт к вам в казарму, замёрзнете к утру-то. Больше чтоб этого не было, не озоруйте, а то возня с вами. Полицейский приходил: подрядчица заявила в полиции, что вы обворовать её хотели, да она помешала. Через окно лезли. Ну, я доказал ему, что она сдуру наклепала на вас, а окно, мол, вышибли пьяные. Она на меня с кулаками, и всякими словами костила. А сейчас бросьте озоровать, девчата, чтобы не было для вас беды. От Василисы всё можно ждать. Я скоро уйду с этого промысла — не ко двору пришёлся. А без меня всё может случиться.
Прасковея села на своей постели и сердечно поблагодарила его:
— Мы тебя очень даже уважаем, Влас Лексеич. Матвей Егорыч плохого человека к нам на плот не поставил бы. Ты сам был недавно рыбаком, наш брат. Только сделай милость, Влас Лексеич, убери ты от греха эту волчиху. Всё равно ей тут не жить.
Веников подобрел и усмехнулся.
— Эх, девки, девки! Жалко с вами расставаться… да и затравят вас. И будет у вас опять драка. Боюсь только, что кой-кому из вас не сдобровать. Хоть бы тебе, Прасковея. На тебя и сам управляющий нацелился, да и полиция глаз не сводит. Берегись, товарка! Чинить окно некогда: плотники у меня новым лабазом заняты. Только слушайтесь меня: озорство своё бросьте. А затем прощайте!
XLI
Море так и не ушло от берега и блестело зеркальным льдом до самого горизонта. Солнце, оранжевое, мутное, окружённое огненно радужными венцами, пылало низко и казалось очень далёким и чужим.
По улицам проходили караваны длинноногих верблюдов, запряжённых в розвальни. Гордо вскидывая головы на изогнутых шеях, они дышали паром и брезгливо поглядывали на глиняные стены казарм и лабазов. На тяжёлых возах сидели безбородые карсаки в колпаках и овчинных балахонах. Из труб казарм и домов поднимался кудрявый дым и расплывался рыжей мутью над посельем.
Я брал в сенях чунки и рогатину, которую мне сделал Степан-молотобоец, и убегал на прибрежный лёд. Море замёрзло после того как ударили жгучие морозы. Лёд, прозрачно-синий, был гладкий, как стекло, и расцветал в
трещинках колючими цветочками инея. По всему простору льда катались на коньках и на чунках ребятишки в аккуратненьких шубейках и шапочках. Это были парнишки из «хороших семей» — дети управляющих и плотовых, лавочников и кабатчиков. Ребятишки рабочих и нахаловцев держались отдельно. Одеты они были кое-как: на одних желтели деревенские старенькие шубы, на других болтались отцовские стёганые пиджаки, подпоясанные верёвкой. Так как коньков у них не было, ребятишки с разбегу скользили на валенках или катались на чунках. Я долго любовался, как некоторые из ребятишек ловко подталкивали себя рогатинками и носились по льду легко и быстролётно. Лёд был такой блестяще-гладкий, что ребятишки отражались в нём, как в зеркале.Я много раз пытался кататься стоя на чунках, но неудачно: как только я становился на дощечки чунок и упирался в лёд рогатинкой, чунки вылетали из-под ног вперёд, и я падал навзничь. Раза два я очень больно ушибал голову. Потом понемногу приноровился: изучая издали, как держатся на чунках ребятишки, я понял, что нужно наклоняться вперёд, а ноги сгибать в коленках. Но и этого было мало: надо было самому находить точку опоры и уметь сохранять равновесие.
К толпе чужих ребятишек я пристать не решался: не было охоты драться, да и нарываться на насмешки не хотелось. Там было много озорников, которые могли отнять у меня и чунки, и рогатину. Понемногу я наловчился подталкивать себя рогатиной, но ездил сначала тихо и робко.
Однажды в воскресенье я отважился пойти в мужскую казарму — к Балберке. Все трое рыбаков уже давно сюда переехали с Эмбы. На зимний лов снаряжали рыболовные команды с главного промысла. Они уже ездили караваном вскоре после ледостава. Я редко их видел, и только издали, когда они снаряжались на ловлю и хлопотали около саней.