Наши телескопы, наши математические исследования убеждают нас вопреки заблуждениям невежественной теологии, что пространство, а следовательно, и вместимость являются важным соображением в глазах Всемогущего. Круги, по которым движутся светила, наиболее приспособлены для движений без столкновения возможно большого числа тел. Формы этих тел именно таковы, чтобы в данном объеме заключать наибольшее количество материи, а поверхности их расположены таким образом, что могут поместить на себе население более многочисленное, чем при всяком другом расположении. Бесконечность пространства не может служить аргументом против той мысли, что вместимость входила в расчеты Божества, потому что бесконечное пространство наполнено бесконечной материей. И раз мы видим, что наделение материи жизнью представляет принцип — даже, насколько мы можем судить об этом, руководящий принцип деятельности Бога, — было бы нелогично воображать, что этот принцип ограничивается областью мелочных явлений, где мы видим его ежедневно, и не простирается на область грандиозного. Мы видим круг в кругу без конца, и все они вращаются вокруг отдаленного центра, Божества; не можем ли мы по аналогии предположить жизнь в жизни, меньшую в большей, и все в Духе Господнем. Короче сказать, мы безумно заблуждаемся, предполагая в своем тщеславии, что человек и его судьбы, настоящие и будущие, больше значат во вселенной, чем огромная «глыба праха», которую он обрабатывает и презирает, не признавая за ней души только потому, что не замечает ее проявлений.
Эти и им подобные соображения всегда придавали моим размышлениям среди гор и лесов, на берегах рек и океана окраску, которую будничный мир не преминет назвать фантастичной. Я много раз странствовал среди таких картин, забирался далеко, часто в одиночестве, и наслаждение, которое я испытывал, бродя по глубоким туманным долинам или любуясь отражением неба в светлых водах озера, всегда усиливалось при мысли, что я брожу и любуюсь один. Один болтливый француз, Бальзак, намекая на известное произведение Циммермана[233]
, сказал приблизительно следующее: «Уединение хорошая вещь, только необходимо, чтобы был кто-нибудь, кто сказал бы вам, что уединение хорошая вещь». Замечание, бесспорно, остроумное, но этой необходимости вовсе не существует.В одном из таких одиноких странствий среди гор, нагроможденных друг на друга, и печальных рек, и угрюмых сонных прудов я случайно наткнулся на речку с островком. Я забрел сюда в июне и бросился на траву под каким-то неизвестным мне ароматическим кустарником, чтобы в дремоте любоваться пейзажем. Я чувствовал, что так именно нужно рассматривать этот пейзаж, потому что на нем лежала печать грезы, чего-то призрачного.
Со всех сторон, кроме западной, где солнце склонялось к закату, возвышались зеленеющие стены леса. Речка, круто заворачивавшая в своем течении, тотчас же исчезала из виду; казалось, она не выходила из своей темницы и поглощалась на востоке густой зеленой листвой, тогда как с противоположной стороны (так, по крайней мере, представлялось мне, когда я лежал и смотрел вверх) безмолвно и беспрерывно, пышным потоком струились в долину золотые и багряные волны с вечернего неба.
Почти посреди тесной перспективы, открывавшейся моему дремлющему взору, покоился на лоне реки круглый, одетый роскошною зеленью островок. Берег до того сливался со своим отражением, что оба, казалось, висели в воздухе. И светлые воды до того походили на зеркало, что невозможно было сказать, где кончается изумрудный дерн и где начинается хрустальное царство воды.
Я внимательно осмотрел восточную и западную оконечности острова и заметил странную разницу в их внешнем виде. Западный край казался лучезарным гаремом цветущей красоты. Он сиял и рдел, озаренный косыми лучами заходящего солнца, и смеялся своими пышными цветами. Нежная ароматная травка была усеяна царскими кудрями — асфоделями. Стройные, прямые, тонкие, грациозные деревья со светлой зеленью и пестрой, гладкой, блестящей корой напоминали о Востоке своей формой и листвой. На всем лежала печать жизни и радости, и, хотя ни малейшее дыхание ветерка не шевелило неподвижного воздуха, все казалось в движении благодаря бесчисленным мотылькам, которых можно было принять за крылатые цветы.
Другой, восточный конец острова был погружен в черную тень. Все здесь было проникнуто мрачной, хотя прекрасной и тихой скорбью. Темные деревья в траурной одежде казались торжественными призраками, говорившими о безвременной смерти и надгробной печали. Трава имела мрачную окраску кипариса, ее листья уныло поникли, разбросанные там и сям холмики, заросшие рутой и розмарином, казались могилами. Тени деревьев тяжело ложились на воду и исчезали в ней, окутывая мраком речные глубины. Мне грезилось, что каждая тень, по мере того как солнце спускалось все ниже и ниже, угрюмо отделялась от ствола, породившего ее, и поглощалась потоком, а на место ее тотчас же выступала новая.