— Мертвым цветы не нужны. Я могу понять памятник, который будет напоминать живущим об умершем, но цветы? Особенно кидать их в яму… Или, раз умер один, надо оборвать как можно больше растений, чтоб те тоже перестали существовать? Такая жертва?
— Что ты, дедушка. Это проводники. Цветы растут в самых разных мирах, они сопровождают душу, показывая ей, что ничего страшного не случилось, что она тоже станет цветком… а может, родится заново…
— Расскажи мне… сказку, — попросил старик. Мысленно улыбнулся — дожил…
— Сказку об этих твоих цветах… о каких-нибудь.
— А принц?
— Не знаю. Наверное, он просто уехал, когда понял, что неживой, — Микаэла смутилась, сама не ожидала от себя такой сказки.
На стене подрагивала тень от свечей — дрожала, будто волосы принца, не живого, не мертвого — принца, смотрящего в темноту, пока верный конь нес его прочь…
— Ты слишком юна, — говорит Ренато одними губами. — Смерть для тебя — игрушка…
Когда хоронили Марка, не было ни цветов, ни еловых лап, увитых летами и усеянных колокольчиками. Несколько хмурых, избегающих поднимать глаза родственников, соседка Руджерия — и полицейские.
То, что лежало в колыбели из грубо сколоченных, выкрашенных в красное досок, не могло зваться Марком. Изжелта-белое, острое лицо, поблекшие волосы — выброшенная под дождь нескладная кукла.
Ренни стоял у стены, глядя исподлобья на мать, прижимавшую ко рту платок — она давилась рыданиями, боясь издать хоть звук, на одинаковые фигуры в темно-сизой форме.
Похороны прошли быстро — так избавляются от мусора, от фотографий, которые причиняют боль, от ненужных привязанностей.
Матери никто не сказал ни слова утешения.
Ничего не сказал и Ренни.
Аурелия не пришла.
Только один раз, еще до похорон, она столкнулась на улице с матерью Марка, отвернулась и быстро пробежала мимо. Кто бы ее осудил? Уж точно не Ренни.
Неделю спустя он вновь появился на кладбище, с матерью — сам не пошел бы, но ее поддержать считал своим долгом. На холмике лежала огромная желтая хризантема, красивая и одинокая.
— Кто это может быть, ты не знаешь? — беспомощно спрашивала мать, и по дороге обратно, и дома, и мальчику было тошно от этого извиняющегося тона. Он отвечал грубо или просто уходил, но мать то и дело возвращалась мыслями к хризантеме, и снова спрашивала, вертя в руках подол фартука или полотенце:
— Вот же как… Но все же, кто это был?
Только теперь он догадывался, кто… невзрачная девочка, чуть сутулая, чуть косящая — не настолько, чтобы стать изгоем, не настолько, чтобы ее любили. Кажется, именем Альма… да, так и есть.
Ренато-старик вспоминал Аурелию — и видел юную девушку с крупным смеющимся ртом и влажно блестящими кудряшками, в пестрых платьях, безобидно-легкомысленную и обыкновенную. А глазами Ренни он наблюдал почти взрослую женщину, слишком дерзкую и притягательную, как запретный плод — Ренни чудилось в ней нечто недостойное: и во взглядах, которыми обменивались она и Марк, она и гости, и в мимолетных касаниях — недостойное, пугающее и сладкое.
Ренни нравилось смотреть на Аурелию, хотя порой он испытывал стеснение, почти страх в ее присутствии. Теперь-то, с высоты прожитых лет он понимал сигналы, которые девушка подавала окружающим. В каждом ее жесте звучало — "перед тобой юная самка, прекрасно сознающая свою силу и власть". Вишневая помада, узкие туфли, небрежно сброшенные у порога, запах то ли цветов, то ли конфет, и голос, высокий, в котором скользили порой опасные хрипловатые нотки.
Ренни-мальчик смутно осознавал ее власть, и не понимал, хочет он отгородиться или, напротив, нырнуть в этот омут.
Марк был шестью годами старше, но Ренни никогда видел в нем более опытного, лучше знающего жизнь, тем паче родного, интересного и надежного. Просто в доме постоянно жил еще один человек, по стечению обстоятельств являющийся кровным родственником Ренни.
Кроме цвета и структуры волос, общего в них почти ничего не было.