Что касается двора или придворного общества, то тут заурядный секретарь не мог поживиться ничем, или почти ничем, что помогло бы ему в его дальнейших странствиях по жизни. Королевская семья держалась в тени. И в эти годы, с 1860 и по 1865-й, невольно напрашивалась мысль, что тонкое различие между самым высшим кругом и просто высшим кругом в свете определяется отношением к королевской семье. В первом ее считали нестерпимо скучной, всячески избегали и, не обинуясь, говорили, что королева никогда не принадлежала и не принадлежит к свету. То же можно было сказать о доброй половине пэров. Даже имена большей части этих пэров не были известны Генри Адамсу. Он никогда не обменялся и десятью словами с кем-либо из членов королевской фамилии, среди известных ему в те годы лиц никто не интересовался ими и не дал бы ломаного гроша за их мнение по тому или иному вопросу, никто не добивался чести оказаться с ними или титулованными особами в одном доме, разве только его хозяева отличались особыми усилиями по части гостеприимства — как и в любой другой стране без титулованных особ. Постоянно бывая в свете, Генри Адамс, разумеется, знал и золотую молодежь, посещавшую все балы и отплясывавшую все модные танцы, но эти молодые люди, видимо, не придавали титулам никакой цены; их больше всего беспокоило, где найти лучшую пару для танцев до полуночи и лучший ужин после полуночи. Для американца, как и для Артура Пенденниса или Барнса Ньюкома,[370]
положение в обществе и знания имели неоспоримую ценность; пожалуй, он придавал им даже большую цену, чем они того стоили. Но какова была им истинная цена, оставалось неясным: казалось, она менялась за каждым поворотом; здесь не было твердого стандарта, и никто не мог его точно определить. С полдюжины самых приметных в его время кавалеров и красавиц со знатнейшими именами сделали наименее удачные партии и наименее блестящие карьеры.Сторонний наблюдатель, Адамс устал от общества: вид собственного придворного одеяния нагонял тоску, сообщение о придворном бале исторгало стон, а приглашение на званый обед повергало в ужас. Великолепный светский раут не доставлял и половины удовольствия — не говоря уже о пользе для воспитания, — какое можно было купить за десять шиллингов в опере, где Патти[371]
пела Керубино или Гретхен. Правда, подлинные знатоки света судили иначе. Лотроп Мотли, числившийся высочайшим по рангу, как-то сказал Адамсу в самом начале его светского послушничества, что лондонский званый обед, как и английский загородный дом, есть высшая ступень человеческого общества, воплощение его совершенства. Молодой человек долго размышлял над этим высказыванием, не вполне разумея, что, собственно, Мотли имел в виду. Вряд ли он считал, что лондонские обеды совершенны как обеды, поскольку в Лондоне тогда — исключая нескольких банкиров и заезжих иностранцев — никто не держал хорошего повара и не мог похвастать хорошим столом, а девять из десяти обедов, поглощаемых самим Мотли, были от Гантера[372] и на редкость однообразны. Все в Лондоне, особенно люди немолодые, горько сетовали, что англичане не понимают в настоящей еде и даже, дай им carte blanche,[373] не сумеют заказать пристойный обед. Генри Адамс не числил себя гастрономом, но, слыша эти жалобы, не мог заключить, что Мотли имел в виду похвалить английскую cuisine.[374]Едва ли Мотли имел в виду, что общество, собиравшееся за столом, являло собой приятную для взора картину. Хуже туалетов нельзя было придумать — с эстетической точки зрения. Правда, глаза слепили фальшивые бриллианты, но американка, появись она за столом, непременно сказала бы, что они надеты не так и не там. Если среди обедающих оказывалась элегантно одетая дама, то это была либо американка, либо «камелия», и она, словно примадонна на сцене, сосредоточивала на себе все внимание. Нет, английское застолье вряд ли кого-то могло восхитить.
И уж меньше всего Мотли мог иметь в виду совершенство вкуса и манер. Английское общество славилось дурными манерами, а вкусы были и того хуже. Все американки без исключения приходили в ужас от английских манер. По сути дела, Лондон производил на американцев неизгладимое впечатление резкостью своих контрастов: сверхуродливое — такое, что хуже некуда, служило фоном для своеобразия, утонченности и остроумия считанных лиц, так же как некрасивость толпы оттеняла исключительную красоту нескольких ослепительно красивых женщин. Во всем этом сквозило нечто средневековое и забавное: порою грубость, да такая, от которой у портового грузчика глаза полезли бы на лоб, порою куртуазность и сдержанность под стать «круглому столу» короля Артура.[375]
Но не эти контрасты уродства и красоты входили в понятие совершенства, о котором говорил Мотли. Он имел в виду иное образованность, светскость, современность, но мерил эти качества собственными вкусами.