Шопенгауэр тоже утверждает, что характер родится вместе с человеком и не может быть изменен. Мы не можем изменить род побуждений, которым подчиняется, например, воля эгоиста. Путем систематического воспитания мы можем обмануть эгоиста, лучшее сказать, усовершенствовать его понятия, привести его к пониманию того, что честностью и трудом благосостояние достигается вернее, чем мошенничеством и обманом. Но смягчить его душу, сделать его чувствительным к страданию ближнего — об этом нечего и мечтать, это невозможно, гораздо более невозможно, чем переделать свинец в золото. «Эгоиста можно заставить понять, что, пожертвовав маленькой выгодой, он этим самым обеспечивает за собой гораздо большую; злого человека можно заставить понять, что, причиняя страдание ближнему, он навлекает на себя еще большее страдание. Но убить эгоизм или злость в самом корне — немыслимо, невозможно; так же невозможно, как убедить кошку, чтоб она не ела мышей».
Герберт Спенсер, хотя и с совершенно другой точки зрения, допускает вместе с английской школой, что характер может меняться с течением времени под давлением внешних влияний, условий жизни и пр.; но для своего завершения такая перемена требует столетий. Таким образом, практически и эта теория оказывается безнадежной: ведь не могу же я рассчитывать на десять веков жизни для своих научных занятий, а всего лишь на каких-нибудь двадцать лет, т. е. на такой срок, пока мой характер еще не утратил пластичности. Я ничего не могу сделать для моего нравственного самоусовершенствования, как бы страстно я этого ни хотел. Я не могу бороться с моим характером — наследием, завещанным мне предками и представляющим результаты тысячелетнего, быть может, тысячу тысячелетнего опыта, органически запечатлевшиеся в моем мозгу. Что же мне делать со всем этим полчищем предков, вступивших в грозный союз против моей слабой личной воли, если я захочу освободиться от какой-нибудь части переданного мне ими наследства? Всякая попытка к восстанию с моей стороны будет чистейшим безумием: можно быть заранее уверенным в поражении. Впрочем, я могу утешать себя мыслью, что через пятьдесят тысяч лет мои потомки, путем правильного воздействия на них социальной среды и наследственности, уподобятся усовершенствованным машинам, действующим в течение многих веков и дающим в виде готовых продуктов своей тысячелетней работы такие хорошие вещи, как самоотвержение, дух инициативы и т. д.
Рассматриваемый с этой точки зрения вопрос о характере, собственно говоря, не входит в рамки нашей задачи; тем не менее мы считаем за лучшее рассмотреть его здесь в его полном объеме и в той ситуации, которая является наиболее выгодной для наших противников.
Две вышеизложенные теории представляют собой, как нам кажется, поразительный пример нашей умственной лени — этого неизгладимого первородного греха самых крупных умов, той умственной лени, которая заставляет нас пассивно подчиняться внушениям речи, языка. Мы до такой степени привыкли думать словами, что слово совершенно заслоняет от нас действительность, которой оно служит символом. Сложное понятие выражено одним словом, и этого довольно, чтобы, подчиняясь могуществу слова, мы уверовали в действительное единство выражаемого им понятия. Вот такому-то именно неверному понятию, порождаемому в нашем сознании словом «характер», мы одолжены и этой ленивой теорией неизменности характера. Кому же , в самом деле, не ясно, что характер есть ничего больше, как равнодействующая сил, и притом таких, которые подлежат постоянному изменению? Единство человеческого характера аналогично единству Европы: союзы держав, процветание или упадок каждого отдельного государства беспрерывно меняют равнодействующую. Совершенно то же можно сказать и о нашем характере, с тою разницей, что наши страсти, чувства, идеи, пребывая в вечном движении, враждуя между собой или действуя заодно, могут менять интенсивность и даже саму природу равнодействующей. Впрочем, ведь и вся наша книга будет лишь одной сплошной демонстрацией возможности переработки характера.
Перейдем теперь к разбору аргументов в пользу теории. У Канта мы не находим ничего кроме выводов а priori, но даже и эти априорные выводы, которые он считает необходимыми для обоснования возможности нравственной свободы, отпали бы от кантовской системы, как сухие ветки от дерева, если бы Кант не смешал фатализм с детерминизмом, как мы это увидим ниже.
У Шопенгауэра мы встречаем больше общих мест, чем аргументов, ибо он любит щегольнуть своей эрудицией и везде, где только можно, сует авторитеты. А все эти авторитеты в смысле доказательности не стоят самого крохотного, ничтожного факта. Вот единственные аргументы, какие мы у него находим: 1) Если бы характер мог совершенствоваться, то «старшая половина человеческого рода должна бы оказаться заметно добродетельнее младшей», а на деле этого нет. 2) Если человек хоть раз показал себя негодяем, он навсегда теряет наше доверие, а это доказывает, что мы признаем характер неизменным.