Читаем Воспитание полностью

В той же библиотеке, наряду с «Лучшими картинами Лувра», где я задерживаюсь на «Вдохновении поэта» Пуссена[96] и «Крестьянской трапезе» Ленена[97] я обнаруживаю немецкую книгу о Тициане. Текст набран готическим шрифтом, слегка дьявольскими буквами, на иллюстрациях воспроизводятся несколько самых красивых ню - «Венера Урбинская»: теперь животный мир вытесняется во мне миром женским. Эта Венера - сцена на заднем плане напоминает наказание раба в Помпеях - своими нормальными пропорциями утоляет муку, охватывающую меня, когда я смотрю в книге про Лувр на бесцветные сепии с толстыми наядами Рубенса, написанными для Марии Медичи, и на других его толстых, лоснящихся красавиц с целлюлитными ягодицами, - далее «Вирсавия» Рембрандта усиливает смущение, умеряемое, правда, невинностью позы и лица, - где женская плоть становится дорогим лакомством на празднике жизни; плоть как основа удовольствия.


На картинах, в газетах и рекламе, на киноафишах, американских и итальянских, в школьных учебниках истории, каждую неделю - своя женщина, свой женский образ.


В медицинских рекламных буклетах, присылаемых отцу, пышущие здоровьем женщины слегка обнажают горло. В те времена меня привлекают горло и едва угадывающиеся груди: источник голоса и источник молока. Расстегнутый верх платья с завязкой на опущенном плече, верх блузки, обнаженное левое плечо, тень в ложбинке между грудями и под мышкой «Герцогини Феррарской» Тициана, я так пристально рассматриваю их, что они оживают, хотелось бы вновь обрести свою детскую способность оживлять безжизненное, и, долистывая альбом до флорентийской «Марии Магдалины», я почти ощущаю легкое прикосновение длинной шевелюры к горлу и ложбинке между грудями, к весьма выпуклым грудям и ляжкам, я почти чувствую у себя эти твердеющие соски. Ее фигура в разумном экстазе напоминает мне девочку из нашей деревни, крепкую и здоровую, одетую, с приоткрытыми губами и расширенными ноздрями, перед редкостными предметами роскоши, выставленными в праздничных витринах.


В семь лет я принимаю первое причастие.

Накануне время растягивается из-за перечня ритуалов - через три года символ веры, - и, несмотря на суровую карточную систему я не решаюсь есть то, что может еще остаться в животе до завтра, а ночью не смыкаю глаз: наверное, даже надеюсь, что, проглотив облатку, вступлю в истинную жизнь, что Господь у меня на языке и в моем теле заберет меня с собой туда, где пребывает Сам, где и следует находиться. На следующее утро, пока мы стоим, все в белом, напротив шеренги девочек, меня переполняет такое волнение и такая радость оттого, что я принимаю на язык Господа в виде этого вкусного хлебца, что я боюсь дотрагиваться до него зубами. Но когда, опираясь о балюстраду, я открываю рот и запрокидываю голову под пальцами священника, который встряхивает облатку над потиром, словно желая стряхнуть ее в кровь, Господь делает все, что полагается, Он скользит и тает у меня в горле, и я со слезами стискиваю челюсти лишь после того, как Он спускается на самое дно, откуда никто не сможет Его изъять. Как грустно, что это иммунизированное, успокоенное тело, пронизанное благой решимостью, должно вывести из себя часть дневной пищи, лечь в постель и отдаться неведомому демону, веку, - во сне время не такое, как в жизни, - неведомому количеству времени, потерять его во сне и проснуться уже без Господа.

*

Летний день 1946 года, у западного въезда в протестантскую страну, в Риоторе, первом селе Верхней Луары, если ехать из нашего по долине с очень высокими цветущими травами, где течет река и над ней кружится множество рыжевато-голубых зимородков.

Каждую неделю наш отец принимает там больных в глубине гостиницы-кафе-ресторана вдовы Д.; дожидаясь окончания консультаций во внутреннем дворе, на берегу реки Дюньер, мы играем в жмурки и кегли, ходим на ходулях, а затем пробираемся в гараж и под надзором высокой девицы в черном платье в белый горошек залезаем в большой «рено» 1910 года, чтобы потрогать руль, рукоятки, рычаги и затем уснуть на черных кожаных подушках.

В другой раз на площади, в глубине которой гостиница, мать берет меня за руку: возле полукруглой лестницы, ведущей к гостинице ПТТ[98], собирается толпа; на ступеньке ежится невысокая брюнетка в черном, с довольно длинными волосами, в довольно коротком платье, на руках младенец, закутанный в розовые шали: его левое запястье забинтовано.

Накануне вечером, в темном кинозале, вдоль стены которого протекает ручей, а проекционную кабинку окружает водоем, она убивает любовника, ушедшего к другой, ударив его сзади в горло перочинным ножом. Новорожденный от супруга или от любовника?

Толпа волнуется и ропщет при каждом жесте, - брюнетка поднимает голову, встряхивает черными волосами и звонко целует малыша, - при каждом движении губ, при каждом взгляде этой женщины, которую полицейский фургон должен увезти в Пюи-ан-Веле.

Перейти на страницу:

Все книги серии Creme de la Creme

Темная весна
Темная весна

«Уника Цюрн пишет так, что каждое предложение имеет одинаковый вес. Это литература, построенная без драматургии кульминаций. Это зеркальная драматургия, драматургия замкнутого круга».Эльфрида ЕлинекЭтой тонкой книжке место на прикроватном столике у тех, кого волнует ночь за гранью рассудка, но кто достаточно силен, чтобы всегда возвращаться из путешествия на ее край. Впрочем, нелишне помнить, что Уника Цюрн покончила с собой в возрасте 55 лет, когда невозвращения случаются гораздо реже, чем в пору отважного легкомыслия. Но людям с такими именами общий закон не писан. Такое впечатление, что эта уроженка Берлина умудрилась не заметить войны, работая с конца 1930-х на студии «УФА», выходя замуж, бросая мужа с двумя маленькими детьми и зарабатывая журналистикой. Первое значительное событие в ее жизни — встреча с сюрреалистом Хансом Беллмером в 1953-м году, последнее — случившийся вскоре первый опыт с мескалином под руководством другого сюрреалиста, Анри Мишо. В течение приблизительно десяти лет Уника — муза и модель Беллмера, соавтор его «автоматических» стихов, небезуспешно пробующая себя в литературе. Ее 60-е — это тяжкое похмелье, которое накроет «торчащий» молодняк лишь в следующем десятилетии. В 1970 году очередной приступ бросил Унику из окна ее парижской квартиры. В своих ровных фиксациях бреда от третьего лица она тоскует по поэзии и горюет о бедности языка без особого мелодраматизма. Ей, наряду с Ван Гогом и Арто, посвятил Фассбиндер экранизацию набоковского «Отчаяния». Обреченные — они сбиваются в стаи.Павел Соболев

Уника Цюрн

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

1. Щит и меч. Книга первая
1. Щит и меч. Книга первая

В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества.«Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Вадим Кожевников , Вадим Михайлович Кожевников

Детективы / Исторический детектив / Шпионский детектив / Проза / Проза о войне