Своеобразие художественен «краткости», «вершинности» воспоминаний Григорьева заключается в том, что, погруженный в мир литературных ассоциаций, автор часто мыслит уже созданными известными образами-характерами и положениями, поэтому, когда речь заходит о каком-либо персонаже, напоминающем разработанный в литературе тип, Григорьев ограничивается краткой отсылкой. Так, вместо подробной характеристики своего деда он отмечает его сходство со старшим Багровым из «Семейной хроники» С. Т. Аксакова; описание дворни сводится к отождествлению с подобными описаниями в «Сне Обломова» и в «Былом и думах»; чтобы объяснить читателям сущность своего отца, «благоразумного» образованного обывателя декабристской эпохи, автор ссылается на «Дневник студента» С. П. Жихарева. Григорьев ориентируется на литературно грамотного читателя: «…общего знания хода истории литератур и значения литературных периодов я имею основания требовать от того, кому благоугодно будет разрезать эти страницы» (с. 70), — поэтому и при создании образов, и при чисто историко-литературных характеристиках ограничивается намеками и отсылками.
Теоретики-лингвисты изучают живую непринужденную речь как своеобразную лабораторию, где неосознанно формируются оригинальные грамматические обороты, многие из которых в будущем приобретут статут нормы, закона. Подобные наблюдения проводятся и литературоведами: письма, дневники, воспоминания писателей тоже часто оказываются лабораторией для будущих художественных открытий, иногда даже для будущих поколений, а не для себя. Выше в связи с повестями 40-х гг. мы уже касались некоторых художественных и идеологических черт, как бы предугаданных Григорьевым, но развитых другими писателями. А вся автобиографическая проза Григорьева, от юношеских «Листков из рукописи…» до предсмертных воспоминаний, может быть рассмотрена как черновая лаборатория русской литературы XIX в. в плане психологизма.
«Обостренный интерес к душевным противоречиям и к подробностям психического процесса — два существеннейших признака психологизма XIX века», — справедливо указывает современный исследователь.[209]
Далее Л. Я. Гинзбург отмечает, что Герцен в «Былом и думах» далек и от первого и от второго аспектов при характеристике персонажей: «Герцен остается при суммарном изображении душевных состояний не потому, чтобы он не знал, не понимал возможности их детализации и усложнения, но потому, что не это было ему нужно».[210]С таким заключением можно бы и поспорить; чрезвычайно ведь трудно утверждать применительно к какому-либо деятелю, почему именно он чего-то не создал: потому, что ему это
В истории русской литературы мы знаем гениальный рывок; к психологизму, на гребне «личностной» волны позднего романтизма, — в «Герое нашего времени» Лермонтова, рывок, который потом десять лет не был поддержан ведущими писателями, так как 40-е гг. оказались обстоятельственно нужными прежде всего для становления в литературе обобщенно-социальных типов, для развития навыков изображать человека как продукт среды. И лишь подспудно, зная уже то, что будет потом, — у Толстого и Достоевского, мы извлекаем черты глубинного психологического анализа у Гоголя, Достоевского, Тургенева и других писателей 40-х гг. Художественные произведения Григорьева, созданные на мощной «лермонтовской» волне, хотя и на ее спаде, тоже не могли не поддаться новшеству — психологизму. «Шеллингианской» натуре Григорьева было чуждо чувство