Отменная вежливость и молчаливое неодобрение Ангела Ивановича, которыми прикрывались наши неизбежные разногласия, мне не нравились. На мои редакторские решения он не возражал, не соглашаясь. Дошло, вконец, между нами до открытого столкновения. Я одобрил к печатанию какую-то рукопись, которую А. И. забраковал, - или вышло наоборот - уже не {192} помню; но в один прекрасный день Богданович оборвал сношения и перестал ходить в редакцию. Последовали объяснения его с Давыдовой и Давыдовой со мной. Я ей заявил, что, в сущности, я не гожусь для журнала; журналист я неопытный, тогда как А. И., который вырос с журналом, прекрасно знает, какой взять тон перед читателями, чтобы ответить господствующему настроению, и по существу незаменим. Между мною и им не может быть выбора: я ухожу, он должен остаться. Она, конечно, к этому выводу и вела - и осталась мною очень довольна. Давыдова возражала для вида, но по существу была согласна - и рада моему отступлению. Мы сохранили наилучшие отношения. Я продолжал печатать "Очерки". "Мир Божий, журнал для юношества" удалось-таки превратить в "Современный Мир, журнал для самообразования", - и все было в порядке. "Марксята" выросли в марксистов, а затем Струве сделался "освобождением" и редактором либерального органа. Уж не знаю, выйдя из-под "щита" Александры Аркадьевны, сделались ли мы "большими людьми" в глазах Александры Михайловны. Во всяком случае, Струве перестал быть идеалом молодежи, а я им не сделался.
Однако же, когда был напечатан первый том моих "Очерков" (и раньше, чем появился второй), молодежь меня отчислила к марксистам: почему этот том и пользовался наибольшей популярностью. Это отчасти и было правильно, так как еще с университетских времен я считал идеологию народников устарелой и в основу исторического изучения полагал то, что мы тогда называли "экономическим материализмом". Это отразилось и в распределении материала в "Очерках". Первый том Маркса я читал еще на первых курсах университета, и его теория прибавочной стоимости была одним из толчков, почему я выбрал для магистерского экзамена по политической экономии тему о теории ренты. Отсюда, через Адама Смита и Рикардо, я вел магистральную линию истории политической экономии. Вспоминаю попутно, что в числе своих студенческих друзей в университете я считал Макса Гофмана и его сестру Оттилию, горячих и боевых поклонников Маркса, принадлежащих не к "легальным" марксистам. Пламенный {193} Макс кончил жизнь в ссылке, самоубийством, не вынеся монотонности одиночества в годы реакции. Последнее предсмертное письмо его было ко мне, и я не мог простить себе, что не успел на него ответить, - попытаться ободрить его, - как пришло известие о его кончине. В своих годичных статьях в "Athenaum'e" я внимательно следил за вырождением народнической теории в книгах В. Воронцова, и еще более внимательно следил за остроумной и убедительной полемикой Плеханова ("Бельтова").
И всё-таки, меня гораздо более тянуло к народникам группы "Русского богатства", нежели к "легальным" питомцам А. М. Калмыковой. Из членов редакции "Русского богатства", кроме семьи Мякотина, я особенно сблизился с А. В. Пешехоновым. Ко мне на Петербургскую сторону собирались друзья этого лагеря обсуждать политическое положение. На одном таком собрании, где, кроме нас с Пешехоновым, участвовали Рубакин, Фальборк, Чарнолусский, Девель, Никонов, всё деятели по народному просвещению, я развивал тезис, что надо вести борьбу "на границе легальности". Нам с Пешехоновым было поручено составить проект конституции. Это хождение "на границе" было характерно для того момента, который скоро прошел. Проект мы составили, но, вместо своего настоящего назначения, он попал в руки полиции, и отсюда начинается мое:
4. ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
Зимой 1900 г. в Горном Институте, пристанище студенческих - а вместе и не совсем студенческих - тайных митингов, было назначено специальное собрание, посвященное памяти П. Л. Лаврова (скончался в феврале 1900 г.). Меня пригласили в нем участвовать и сказать поминальное слово о Лаврове. Я, разумеется, не мог отказаться.
Небольшое помещение было переполнено. Оратору оставили место в углу. Когда я туда пробрался, то меня же просили и председательствовать. В своей вступительной речи я рассказал, как Лавров, ученый профессор, стал в эмиграции на умеренную точку зрения {194} эволюционного социализма, как он встретил противника в Бакунине, проповеднике немедленного бунта и революционного переворота, как затем оба противоположные мнения столкнулись перед собранием русской молодежи в Цюрихе и как большинство молодежи предпочло "бунтарство" Бакунина подготовительной научной выучке "лавристов". Я показал затем, как идиллическое "хождение в народ" 1874 года превратилось, под ударами правительства, в конспирацию, а конспирация поставила своей задачей террор.