В карцере на Джелгале я сидел полтора месяца.[37]
Это была крошечная камера полтора на два метра деревянный ящик глухой, куда воздух, свет и тепло попадали только через открытую дверь. До потолка я доставал рукой без труда. Это была часть штрафного изолятора, карцер штрафного изолятора, ибо в каждом карцере должен быть карцер еще меньше. Как изолятор был карцером для джелгалинской спецзоны, а сама Джелгала была карцером всей Колымы, а сама Колыма была карцером России. С этим чувством я и провел эти полтора месяца. Кормили меня — триста граммов, кружка воды и суп через день. Изолятор был построен по каким-то типовым чертежам, в нем была и большая камера с нарами, где было всегда много людей и откуда ходили на работу. Такие бригады были во всех РУРах. РУРы — это роты усиленного режима. О РУРе на прииске «Партизан» в 1938 году написан мой документальный очерк «РУР». Такой же изолятор рабочий был и на Джелгале. Люди выполняли план, давали металл. Каждый день за работягами приходил конвой. Работали они где-то неподалеку, потому что на обед их приводили, дневальный за обедом, конечно, не ходил, но к обеду все было готово.Бригада уходила на работу, а дневальный приносил грязную посуду и заставлял меня ее мыть, за это я доедал остатки, да и от своего обеда хлеб и юшку отдавал он мне за труды. Сначала он боялся, приносил в карцер воду для мытья, но началась весна, горячее колымское солнце сияло, лиственницы пахли. Дневальный осмелел, стал пускать меня мыть под струю воды: мимо шел желоб с текущей водой для пром-прибора, для бутары. Это был отведенный в желоб ручей.
— Вот вы не хотите свидания с Заславским и с Кривицким.
— Я уже говорил вам.
— Вы превратились в банду уголовных убийц, — орал [следователь] Федоров.
Я не понимал, в чем дело. Догадался только уже на воле, проглядывая газеты за эти годы. Именно в это время Сталин объявил, что троцкисты превратились в банду уголовников, сомкнулись с уголовниками.
— Так не хотите признать, что Кривицкий требовал от вас выполнения государственного долга?[38]
— Кривицкий — подлец.
— А Заславский? Он говорит слово в слово…
— Заславский тоже подлец.
— А Шайлевич?
— Я не знаю, кто такой Шайлевич.
— Ну, с вашей бригады, бывший директор спортобшества «Динамо». Его из Ягодного…
— Никогда в жизни я Шайлевича не видел.
— Увидите еще.
— А если я попрошу вызвать моих свидетелей, ну, из той же бригады. Вот Федоров, Пономарев.
— Охотно, хоть десять. Как вы не понимаете, что я каждого пропущу сквозь свой кабинет и все они покажут против вас, все.
— Что верно, то верно. Как же быть?
— Ждать решения судьбы. Почему вы плохо работали?
— Я болел, а больной ослабел от голода.
— Напишите заявление, что вы больны и болели. Я написал.
В ту же ночь дверь моего карцера раскрылась, и дневальный велел мне выйти. У стола стоял человек в старом полушубке. Это был врач из амбулатории. Я обрадовался.
— Как фамилия? — ясным голосом спросил врач.
— Шаламов.
— Национальность, инициалы.
Врач сел к столу, вынул медицинский бланк и ясным и твердым почерком написал: «Справка. Заключенный Шаламов В. Т. в амбулаторию номер один спецзоны за медицинской помошью никогда не обращался. Заведующий амбулаторией номер один врач В, Мохнач».
Врач сложил справку вдвое и вручил дневальному. Вот это был удар, федоровский удар.
С доктором Мохначом судьба меня свела через несколько лет в центральной больнице. Мы вместе ждали этапа в Берлаг в 1951 году. В присутствии киносценариста Аркадия Захаровича Добровольского я спросил у Мохнача:
— Вы не работали когда-нибудь на Джелгале?
— Как же, — ответил Мохнач. — Я в 43-м заведовал амбулаторией. Там две амбулатории, так я вот заведовал амбулаторией номер один.
— А не помните ли вы, Владимир Ануфриевич, — сказал я, — как вас вызывали ночью в изолятор к следственному арестанту?
— Нет, не помню.
— Вы написали ему справку, что он никогда в амбулаторию не обращался.
— Мало ли справок мне приходится давать.
Тогда же, в больнице, я выяснил, что он зря щупал мой пульс в джелгалинской амбулатории. Доктор Мохнач не был врачом. Не был даже и фельдшером. Он был химик и в больнице работал в лаборатории. В «Литературной газете» года два назад возникло какое-то целебное лекарство, над которым его автор работал уже сорок лет. Идея эта автору, по сообщению в печати, пришла в голову где-то на Колыме. Этот изобретатель и есть Владимир Ануфриевич Мохнач, доктор колымского Освенцима, сыгравший такую, мягко выражаясь, незавидную роль в моем процессе.
Мохнач ушел, а я лег на пол около двери — я дышал через шель снизу — и постарался заснуть.
На следующий день дневальный принес хлеба побольше:
— Скоро, наверное, кончится следствие.
— Это Федоров знает.
— Да. Федоров сказал, что вы крупный партийный работник и что ваш процесс будет иметь мировую прессу.
— Наверное, — сказал я, никак не понимая, к чему затеян этот странный разговор.
— Не понимаете? Это он мне давно сказал, вначале еще. И я подумал — если я вас немножко подкормлю, мне зачтется.
— Зачтется, непременно зачтется.