Вот оттого-то
Вот эту роль идейного знаменосца белых армий и выпало играть самому непонятному, самому темному и мрачному учреждению Добровольческой армии – Освагу. Когда-нибудь историк спокойно разберется и твердым пером опишет, как с головы начала тухнуть рыба. Я – современник, один из тех «детей», что всегда на протяжении русской истории платили своей кровью за ошибки «отцов», но и всегда им верили. Отчего? Ведь я все еще верил, когда в тифу, в сорокаградусном жару, по колено в грязи, уходил пешком из Ростова, когда по дороге меня обогнал поезд-люкс с освещенными вагонами – в нем ехал Осваг к пароходам в Новороссийске; когда стучался в Батайске в этот поезд и профессор, который еще вчера доказывал, что я совершаю подвиг, что имя мое будет записано золотыми буквами в истории освобождения родины, отведя подлые свои глаза, сказал, что нет места мне в вагоне, что сапоги мои и винтовка в грязи и что даже в тифу я должен сражаться. За что? Хотя бы за то, чтобы поезд успел дойти до Новороссийска и ехавшие в нем успели сесть на пароходы, чтобы уехать за границу и объяснить, почему провалилось «белое дело».
Еще и тогда мне казалось странным, непозволительным – отчего писатель Чириков служит в Осваге? Почему он, старенький, прошедший жизнь и мудрый, подчинился какому-то хаму в полковничьих погонах, который на «Ревизор» Гоголя клал резолюцию: «к представлению не дозволяется как развращающее нравы»? Почему плясал с винтовкой на Садовой, когда в последних своих судорогах белое командование поставило под ружье писателей, художников, врачей и повивальных бабок? Почему из быта родного и понятного ему – тихих московских сумерек, когда фиолетовые жирные тени неторопливо ложатся по Кривоколенному переулку, что уходит с Арбата двумя шеренгами тополей и осин в хороводе глазастых домиков, низко по-старушечьи осевших в снег, прикрытых теплыми снеговыми шалями, – ушел в бой барабанов, прорвавших пустое нутро, а нас – детей – толкнувших к могилам?
Послух ли он нес? За то, что вывел «юность» на новую дорогу – а какую, не знал сам?
Обманут ли вместе с нами? (Ф. 2524, оп. 1, ед. хр. 60, л. 22–25).
Саша Черный
Я очень любил поехать к нему на Wallstrasse, засесть в едва сдерживающее тяжесть человеческого тела коварное кресло и слушать, как он говорит и «затрудняется». У него красивое, покойное лицо, серебро, осыпавшее виски, ласковые глаза, тонкие девичьи руки – во время разговора он любит смахивать со стола пушинки и никогда не смотрит на собеседника: словно говорит для самого себя. Над диваном – полочка с книгами, на стенах – портреты писателей, в ящиках столов – яичница из своих и чужих рукописей. Еще: в окошко стучатся желтые кисти лип, напротив, по дорожкам, прохаживаются парами девицы в белых передничках. Он, впрочем, объясняет, что это – венерическая больница и из ста девиц шестьдесят – безносы.
Говорит он всегда об одном и том же. Будто тема эта – судьбы русской литературы – прожгла его, как раскаленная игла, и не оставила в нем ни одной капли души не кипящей. В своих суждениях он старается быть резок и прям – все приговоры он давно вынес и закрепил, но по уголкам глаз, слегка дрожащим, да по его руке, старательно выковыривающей восковое пятно на столе, я вижу, что уверить он старается скорее себя, чем меня. Для него ясно, что Россия, какой она была, погибла. Быт его сатир отошел и не вернется. В новом поднимающемся быте – что в нем хорошего, и почему старый был хуже? Он даже не хочет видеть этого нового быта. И задача – поставленная жизнью перед ним – разве не ясна?
– Всякий честный человек должен покончить с эмиграцией. Осталось два выхода: пуля в лоб или принять жизнь Запада, раствориться в ней, отыскать свое место и перестать быть эмигрантом. Какой еще выход вы можете предложить?