К нам стала раза два-три в неделю, по маминому желанию, приходить рекомендованная для этой цели портниха – учить нас шить, и мы, сидя на верхнем нашем детском балконе, старались усвоить типы швов – «вперед иголку», «вперед и назад» и «машинный шов» (для крепости), который нашим близоруким очкастым глазам представал верхом мученья. Шили мы какие-то мешочки и рубашки и от медленности нашего шитья и жары их цвет становился сомнительным. Помню вздох, с которым Маруся – в первый ли раз? или в который-то? – в задумчивости взяв в руки иглу, взглянула беспомощно, с отчаянием на портниху-учительницу. Вдела, вставила кончик иголки. А теперь –
Шли и гудели по Оке пароходы, на грядках перед стеной малинных зарослей подымалась овощная зелень, лето и жизнь шли своим чередом, а Иван Зиновьевич все чаще приходил к маме, приезжал из Москвы другой доктор, и они советовались друг с другом. Затем грянули слова: «Воспаление легкого». К маминой болезни – чахотке – еще это! Решено было выписать из Москвы сестру милосердия. Мама задыхалась от кашля, задыхалась от жары, просила настежь держать окна и дверь. В комнате пахло жасмином и лекарствами. Мы заходили к маме часто, но ненадолго. Мама отсылала нас на воздух. К нашей кухарке приехала взрослая дочь, высокая девушка. Думается, ее звали Женя. Им, а может быть, еще и другим, мама раздавала свои немногочисленные платья. Маруся, присев возле мамы, спросила:
– Мама, ты раздашь все платья – в каком же ты поедешь в Москву?
– Оденут какое-нибудь… белое! – отвечала мама.
Так, несколько раз, немногими словами, она говорила о том, что скоро умрет. Но мы жили с ней почти четыре года ее болезни, и тяжелое состояние ее мы видели не в первый раз. И никто не знает будущего. И пока человек болеет, заботы дня –
В уголке двора, между сараем и плетнем, я развела себе игрушечный садик, натаскав земли, сооружала крошечные горки, втыкала в них ветки – это были сады и рощи. Увлеченно, как вырезаньем свистулек из свежих, сочных веток в первую неделю, занималась я теперь этим, забывая даже бежать к сестре Миши Лёнке. Так несколько дней я была ближе к маме, чаще забегала к ней.
– Когда Ася входит, мне кажется, солнышко входит с ней! – сказала мама с улыбкой. Маруся радовала ее, конечно, не меньше, но вид Маруси был уже взрослый (ей осенью исполнялось четырнадцать лет), я же, еще ребенок, по-детски оживляла ее. Но однажды моя беседа с мамой кончилась неудачно. После ухода докторов я вбежала в мамину комнату.
– Мам, ну что они сказали? Мама, что? – повторяла я с нетерпением.
Как-то однозвучно, серьезно ответила мама:
– Воспаление второго легкого!
– И больше ничего? – сказала я (желая сказать: а больше ничего не сказали?).
– Ну, с меня и этого довольно… – с горечью ответила мама.
Мне стало стыдно за свою глупость, но как было поправить ее? Глупые слова были сказаны. Я все же попыталась пояснить, что я хотела сказать.
Помню мамины слова в Тарусе: «Мне жаль музыки и солнца!» И как не раз уже: «Все увидят, какие вы будете, а я – не увижу…» И наше «Ну что ты, мама…» падало теперь – хоть с таким же жаром сказанное – в какую-то напряженную тишину.
Тетя бывала теперь ежедневно. Ночами дежурила сестра милосердия. Приближался июль. «Дедушка скончался в июле, – сказала мама, – и я тоже в июле умру…»
Мы слушали, возражали, не верили – как можно поверить в никогда не виденную смерть? В смерть человека – самого близкого, с которым связан, как с воздухом, без которого не было жизни ни одного дня?
Но, оглядываясь на маму, я теперь дивлюсь ее неженскому мужеству. Как мало она сказала о своем горе расставания с жизнью! Я не видела в ее глазах слез. Только печаль и горечь. И физическое страдание: она задыхалась. Уже не один день она сидела поперек кровати, облокотясь о стену, и все просила, чтобы был сквозняк – дышать. Ей говорили, что нельзя, что ей станет хуже. Она качала головой: «Откройте! Я хочу дышать. Так легче». Она почти не спала. Все понимали, что она, знающая медицину, понимает свое положение. Болезнь не уступала. Как мама одолела ее в тот первый вечер приезда, так теперь болезнь беспощадно одолевала маму, и она только отмечала фазы своей болезни, мужественно, со стойкой горечью называла их.