Смерть Рёвера потрясла всех. Так скоро даже д-р Манджини не ждал ее. На похороны пошли все. Многолюдное шествие за катафалком, цветы, ветки кипарисов и пальм. Медленный подъем в гору, расспросы, кого везут, качанье головами о возрасте умершего – это, конечно, было самое большое торжество в жизни больного бедняка иноземца. Но его-то ему и не суждено было увидать и услышать. Важно, сурово, впервые без улыбки, плыл он, окруженный толпой, к своему последнему жилищу, и старики – мать и отец – не шли за ним. В этот горчайший в их жизни час они, может быть, говорили о том, что весна, море принесут их сыну здоровье, он все слал им цветные открытки с лазурью и зеленью, с пеной волн у скал, с Торре-Грапалло и Аллеа-дель-Пальма, с майской «битвой цветов». Быть может, и ландшафт Сант-Иларио (гора, по которой подымалось погребальное шествие) попал им в руки, но они не узнают, что за этими высокими кипарисами, за низкой оградой каменной, высоко над морем Италии лег их единственный сын…
День был полон какого-то особого великолепия. Море внизу лежало тихое, плавясь в серебре солнечного столба. Эмаль неба напоминала помпейские фрески. Кипарисы не были темны, как вечером, – резьба их сказочной гущины поражала ярко-зеленым цветом. Щебет птиц висел за рощей, рассыпанный по кустам и могилам.
Где еще есть такой край! Как его имя? “
Комья земли падали о гроб, спущенный в яму. «Помнишь, – сказала мне Муся, – как и я, взглянувшая на небо, – и мы, задыхаясь слезами, обе в один голос: –
Зима кончалась. Мама вела переписку с Тетей, прося ее приехать весной и свезти нас в пансион в Лозанну, где мы бы могли учиться и продолжать французский язык. Слово «Лозанна» нам нравилось: оно звало куда-то, и было совсем неизвестно, чем оно станет нам. Приезд сюда Тети мы осознавали как нелепый, даже немыслимый (Она – и Тигр! Она – и Кошечка! И Герб! Она – и Александр Егорович!), но, по-своему радуясь событию ее приезда, мы тайком рассказывали о ней Володе, хвалили ее щедрость, обещали ему от нее и денег, и шоколаду, и чапелетти.
– А она драться не будет? – деловито осведомлялся Володя. – Говоришь, строгая?
Как мы и ждали, запрет видеться с мальчиками не стал явью – как-то не получалось. В саду, на скалах мы не могли их не видеть. Ходить за нами следом? Кому? Нас только чаще звали домой, дольше держали дома после завтрака и обеда, и мама уговорилась с Александрой Ивановной о занятиях с нами русским, чтобы не пропадала зима.
Вечер. На море шторм. Такой грохот и рев, что даже с Володей я не пошла бы сейчас к морю. Но мама вышла в сад, я иду за ней, жмусь к ней, и мне только немного страшно. Луна в тучах прыгает как оловянный шар. Ветер рвет мамино платье, как платье той женщины на картине Бёклина, оно закручивается вокруг ног. Ветер и меня закручивает в мамино платье.
– Тебе не холодно, Ася? Застегни пальто!
Мне весело. В Италии – и так холодно! Точно море летит на нас – воздушное! Я наклоняю голову, чтобы дышать. Внезапно сбоку от дорожки, по которой мы идем к железнодорожному мостику, выходит из темноты меж апельсиновых деревьев Кобылянский. На круглой застежке его плаща – отсвет луны. Широкополая – мама зовет ее «разбойничья» – шляпа, черная, как и плащ, делает его похожим на какого-то человека из книги. Плащ пляшет в ветре, шумный, как ветер, то взмахивается, как крыло, раздувается, как парус, то льнет и запахивает нас с мамой. Мы идем теперь втроем, как одно. Это так чудесно мне, так весело! Мы идем на Маленькую Марину. Тяжелая резная железная дверь скрипит на петлях – и мы вступаем в заколдованный мир: море ревет, и холод тут не такой, как за дверью, – еще больше! и мокрый потому, что волны за перилами, взлетая, рассыпаются пеной, и все летит на нас! Дождь идет –