А из Москвы – тревожные вести: на улицах – беспорядки! Манифестации, слухи о готовящемся вооруженном восстании, требования отмены смертной казни, студенческие сходки и опять, как в детстве, слова «нагайки», «казаки»… Газеты, письма – всё прочитывается мгновенно, со страхом и трепетом, но «газеты замалчивают…». «Вчера задержали письмо». Волна арестов катится по Ялте, на соседней даче был обыск. Мама запретила Марусе ходить к верхним (нашла-таки путь туда!). Нина Васильевна Никонова, высокая, дородная, молодая еще женщина, хоть у нее восемнадцатилетний сын, вчера говорила с Марусей и мной так ласково… Как странно подумать, что ее – «схватят, посадят в тюрьму»… Ореол опасности делает еще милее ее широкое, с ясными глазами лицо с большим лбом. Простое серое платье с высоким воротом делает ее еще мужественнее.
Собирался дождь. Я с ее дочкой, сероглазой, похожей на мальчика, Марусей, забежала в их комнаты. Узкие кровати, чисто, мало вещей. Как странно иметь бабушку! – думаю я, впивая чужой уют. Красавец Андрей прошел мимо нас – худой, темные кудри. Над ним – тот же ореол, что над матерью.
В Москве – вооруженное восстание! Газеты приходят неаккуратно, и в отрывках вестей, в страхе за близких жильцы нескольких комнат Елизаветы Федоровны мечутся, соединенные встречами за столом, в такой тревоге, точно у всех нас 40° температуры. В Москве – папа, Лёра, Андрюша. У хозяйки – Манюсь и Федюсь. И у всех – друзья, родственники… В Москве – битва! Давно ли по улицам Ялты шли демонстрации, приветствовавшие манифест 17 октября, в котором царь давал народу – конституцию… Но она оказалась неправдой? Спор за нашим столом не смолкает. Названия партий кидаются в бой друг с другом, как живые существа. Мама с волнением читает последний выпуск экстренной телеграммы. От папы пришло только одно письмо – и снова нет! В эти дни тревог все с полуулыбкой открывают у меня «дар предсказания». «Сегодня газеты не будет», – говорю я, и газеты нет. «Сегодня не будет, а
Зиновий Грацианович, Маруся и я, еще кто-то сзади галопом несемся с горы. Значит, я угадала!
В этом ли выпуске, или в следующей газете, до или после, не помню: мама, нагнувшись над планом баррикад, напечатанным в московской газете, по памяти отмечает недообозначенное – переулки и улицы возле Бронных. «Наш дом с двух сторон в опасности, дети! Я только тем успокаиваюсь, что надеюсь, что папа с Андрюшей и Лёрой переберутся к кому-нибудь, может быть ближе к Музею…» Сколько убитых! А раненых…
Тревожные дни! Сколько их прошло? Какие споры! Одним казалось ясно, что всякое восстание будет подавлено войсками, что кровь революционеров льется напрасно. Другие твердили, что это – начало конца монархии.
Мамин страх о наших домашних кончился письмом папы: все живы, из дома уходили на несколько дней. Хозяйка звала и звала свою дочку. Та – собиралась. «Вот увидите, какая моя Манюсь! – говорила хозяйка. – Как цветок! Да и Федюсь, пишет, не хуже!»
Ялта, зима 1905–1906 года – первый год, когда я совсем не помню дней Рождества. Было ли это в дни тревог о Москве?
Неужели не было у нас елки? Наверное, хозяйка ее нам устроила. Была, конечно. Но в моей памяти ее нет.
А кумиры Маруси – множились. Лейтенант Шмидт! Как звучало его имя в тот год! Как пылали сердца о черноморском броненосце «Потемкин», как гулко неслась весть о гибели людей, шедших на смерть! В хаосе споров о том, не за призрак ли бьются люди, не зря ли кладут свои головы, возможен ли переворот в России, возможен ли он и к чему приведет в такой отсталой стране, царской, – как во тьме черноморской ночи над тьмой смертного приговора светлели в душу Маруси глаза героя, обреченного лейтенанта Шмидта.
После вести о суде над ним и о его казни Маруся замкнулась в себе, таила от старших свою потрясенную горем душу. Это была рана. Она не позволяла прикасаться к ней.
Глава 4
Варвара Алексеевна Бахтурова. Ученье. Мамина болезнь. Приезд Пешковых