В зале Одеона продолжают литься потоки слов. «Самопроизвольный» спор. Я удивляюсь, увидев в числе выступающих преподавателей — первых, кто хочет преподать урок. На крышах одни знамена сменяются другими — красные, черные, трехцветные, — исполняя жалкий балет. Площадь стала настоящей ярмаркой с гуляньем: один ведет обезьяну, второй медведя. Праздношатающиеся. Более или менее замаскированные кареты «скорой помощи». Лозунги на стенах. «Изнанка» театра: бутылки с горючей смесью, гранаты. Идет подготовка к осаде.
А из министерства указаний нет и нет. Гробовое молчание. Я уже отказываюсь что-либо понимать. Нервы на пределе.
В лагере восставших различаю искренних студентов — таких, которые тоже начинают испытывать отвращение. А группы экстремистов, кажется, организованы лучше — разбитые на взводы, они уходят за приказами, поговаривают даже, что отправляются за границу. Но чего только не говорят!
Подстрекателям поручено непрерывно чинить беспорядки. Другие просочившиеся сюда элементы ничего общего со студентами не имеют...
Вернувшись из Румынии, де Голль сказал: «Реформа — да, карнавальная маска — нет!»
Театром завладел Комитет революционного действия. Я узнаю в нем немало актеров и актрис!
Мы чувствуем, что нас предали со всех сторон, и не испытываем желания к кому-либо примкнуть. Нам симпатичны только студенты — искренние. Мне кажется, что их предали, как и нас.
Я созываю актеров, технический и административный персонал. Кажется, между ними произошел раскол политического характера. В своем поведении мы должны руководствоваться тремя задачами:
1. Охранять здание и имущество.
2. Избегать столкновений и кровопролития, соблюдая спокойствие и порядок.
3. Сохранять единство в профессиональном плане.
Так проходят пять-шесть дней — в беспорядках, молчании и запустении. Опустив железный занавес и сломав его механизм, нам удалось добиться того, что сцена опустела.
Сутки за сутками актеры, рабочие сцены, служащие — все обеспечивают бесперебойное дежурство в «доме». Мы как можем охраняем свой рабочий инструмент.
Почти целую неделю непрерывно льются потоки слов. 7 x 24 = 168 часов словоизлияний. Кто-то сказал: «В 89-м году взяли Бастилию, в 68-м взяли Слово».
Но теперь мы считаем такой приказ возмутительным! Ведь мы защищаем свое имущество! И все же мы выполняем его. После обеда уходим, но в двадцать два часа — это почти животный инстинкт — возвращаемся, чтобы и дальше охранять костюмы, реквизит, нашу трудовую жизнь. Трудно даже вообразить себе, в каком состоянии мы находимся.
— Министр просит, чтобы вы под свою ответственность потребовали отключить в театре электричество, а также телефон.
— А кровь? А здание? А раненые, даже мертвые? Тоже под мою ответственность?
Я отказываюсь наотрез. С присущей мне прямотой, разгорячась и возмущаясь, будучи не в силах контролировать собственные слова, я добавляю:
— Когда мне что-то надо сделать, я делаю сам, а не чужими руками. На площади Пигаль это называется: заставить нести шляпу. Я с возмущением отказываюсь.
— Повторите.
— Я с возмущением отказываюсь.
«Министр осуждает действия Жана-Луи Барро», а дальше лаконичную заметку, продиктованную начальником секретариата Мальро.
Меня даже не сочли нужным уведомить об этом.
«На «Реформа — да, карнавальная маска — нет!» я отвечаю: «Служитель — да, слуга — нет!» Взять меня мертвой хваткой они не смогли.
Теперь министру оставалось одно из двух: либо отказаться от своего неодобрения, либо отстранить меня от исполняемых обязанностей.
Поди догадайся, что оказалось возможным третье: гробовое молчание.
Короче, все осталось без перемен.
Андре Мальро упорно продолжал молчать. Это стало для меня сущей пыткой — я ожидал, что молчание будет прервано, однако ничего подобного не произошло.
Со своей стороны, мы продолжали караулить наше имущество. Мы уже толком не знали, кто студенты, а кто нет, и были ли эти другие элементы крайне левыми, крайне правыми или из полиции82
. (Не забудьте, что мы добровольно передали государству декорации и реквизит девятнадцати постановок!) Короче: двадцать лет работы осквернены, изничтожены, сведены на нет.Признаюсь в своей слабости — на этот раз я разразился слезами. Я твердил: все пошло прахом! Почему? Ничего не осталось!
Бесполезно! Кошмар! Какая ненависть! Все впустую! Поруганная работа и эта ненависть, проявлявшаяся в такой мерзкой форме (вся эта каша была полна экскрементами), задели меня больше всего остального.
Быть может, из инстинкта самосохранения я, словно цепляясь за якорь спасения, набросился на четвертый вариант «моего «Рабле».