Ко мне Марина Ивановна отнеслась крайне милостиво, несмотря на несколько презрительное отношение к простым смертным — не творцам и неспособным вдохновлять к творчеству (см. 305 стр. в «Прозе» Цветаевой, изд. им. Чехова, об Асе Тургеневой: «Я поняла, что внушить стихи больше, чем писать стихи, большая богоизбранность, что не будь в мире Аси — не было бы в мире стихов». Эту точную формулировку я прочла сравнительно недавно, но тогда в своей наивности была искренне изумлена и даже возмущена ее словами, что существование матери Марии оправдано тем, что Блок посвятил ей стихи. Снисхождение ко мне с творческих высот так трогательно объяснено во втором письме от 26.XI-32, что перефразировать его не стоит.
В заключение последняя трагическая встреча. Осенью 1938 г. вся русская эмиграция, да и не только эмиграция, была потрясена похищением генерала Миллера в Париже, а также и убийством на швейцарской границе коммуниста Рейсса, повинного, насколько я знаю, в обличительном письме Сталину. Из наших, слава Богу, бывших знакомых немедленно исчезли супруги Клепинины и… Сергей Эфрон. К Марине Ивановне сейчас же бросился покойный Ил. Ис. Фондаминский, всегдашняя опора всех «труждающихся и обремененных». Он рассказывал нам, что М.И. рыдала и готова была клясться, что Эфрон не мог участвовать в кровавом деле.
Через несколько месяцев я зашла к знакомой в небольшой отель (13, Бульвар Пастер) и она сказала мне, что тут живет Марина Цветаева с сыном и что, по-видимому, она очень несчастна. Я решилась постучать в дверь. Марина Ивановна как будто обрадовалась посетительнице и стала объяснять мне, что она должна уехать в Россию, что из Кламара ей пришлось бежать от соседей, мальчика нельзя было держать в школе (французской?) из-за товарищей, что, наконец, ввиду надвигающейся войны она просто умрет с голоду, что и печатать ее никто не станет. Тут же она, к моей большой радости, прочла свою погребальную песню Чехословакии: «Двести лет неволи, двадцать лет свободы». Впоследствии Ил. Ис. говорил мне, что он очень просил ее дать ему эту поэму для «Современных записок», но что она, уже приняв роковое решение, вероятно, боялась печататься в эмигрантской печати.
В комнате был ее сын, который, не стесняясь посетительницы, не только не закрыл, но даже не приглушил радио. И вдруг понеслись ужасные сообщения. Диктор рассказывал этап за этапом гибель парохода «Париж» — двойника «Нормандии». Помню ее слова: «Господи, сколько человеческого труда погибает».
На этом мы расстались. После ее отъезда пронесся слух, что когда она уже была на пароходе, уносящей ее к роковому концу, в Париж (164) пришло известие, что Эфрон расстрелян. Проверить этот слух, конечно, не было возможности.
Мне невольно вспоминаются сейчас слова Пастернака, им сказанные Цветаевой шепотом во время чествования советских писателей в Париже: «Марина, не езжай в Россию, там холодно, сплошной сквозняк» (Новый журнал. Нью-Йорк. 1961. Кн. 63. С. 162–172).
НИНА ГОРДОН[238]
МЕНЯ ОНА ПОКОРИЛА СРАЗУ ПРОСТОТОЙ ОБРАЩЕНИЯ
В январе 1961 года я получила из Тарусы от дочери М.И. Цветаевой Ариадны Сергеевны Эфрон письмо. Она писала:
«<…> У меня к тебе, Нинаша, преогромная просьба, которую ты, несомненно, всем сердцем поймешь. Я собираю (и небезуспешно, о чем расскажу при встрече) мамино и о маме. Время летит быстро, память слабеет, тускнеет, и я тороплюсь у него, времени, вырвать все, что только возможно, о маме. Запиши, дружок, для меня то, что тебе еще помнится о ней. Ты ведь была последним человеком, видевшим ее накануне отъезда, очень незадолго до смерти… Хорошо бы записать все, что помнится: как и где ты видела ее в первый раз? Что запомнилось из последующих встреч? Что запомнилось из слов, из разговоров? Какой показалась внешность? Теперь, Нинуша, каждая мелочь — бесценна, и то, что помнишь ты, не помнит уже больше никто. Мама очень тебя любила, о чем писала мне — еще успела написать — в Коми. И ты ее полюбила искренне. И единственное, что можем мы, любившие и любящие, единственное, чем можем победить ее смерть, — это запечатлеть ее живую… Все записанное, все собранное мною я завещаю Литер<атурному> Музею, и, когда по-настоящему настанет мамин час, будущие ее друзья и почитатели найдут живую правду о ней. Это очень важно. Уже сейчас возникают о ней неправдивые „легенды“, уже люди, мало, а то и вовсе не знавшие ее, претендуют на „раскрытие“ ее стихов, поступков, жизни, немилосердно искажая — часто лишь по недомыслию — то, к чему они чаще всего не имели ни малейшего касательства. А „выдумывать“ ее ни к чему. Такую не выдумаешь.
<…> и не задумывайся над тем, „как“ писать. Всякие подобные раздумья только тормозят. Пиши так просто, как письмо…»
И я написала ей письмо.