Марина Цветаева была тогда худощава, измучена, с лицом бесцветно-серым. Седоватый завиток надо лбом, бледно-голубые глазки, выражение беспокойное и недоброе. Казалось, сейчас кикимора пойдет бочком прыгать, выкинет штучку, оцарапает, кувыркнется. Разговаривала она судорожно быстро, очень раздражительно, часто обрывая собеседника: „В мире физическом я очень нетребовательна, но в мире духовном — нетерпима!“ Одета очень бедно — что-нибудь, как-нибудь. Верхнее — беретик, холодная шубка с сереньким воротничком. „Поэтесса из Парижа! — смеялась она. — Все ждут шикарных туалетов, где же все это?“.
Раза два она мне звонила по телефону, просила ехать с ней на рынок искать Муру валенки наибольшего размера. Раз просила помочь ей перенести заброшенные где-то книги. Как-то я ее упрекнул, что она мне не позвонила, она мельком взглянула и ответила: „Я звонила, но у вас ответили: она пошла в баню! Что это дает?“ Такого ответа у меня быть не могло, неправда.
Марина Цветаева отличалась абсолютной неспособностью ориентироваться на улицах и абсолютной неспособностью к арифметике. В Москве, в Париже, в Берлине она могла ходить только по коротким, давно знакомым дорогам или же с провожатым.
Ко мне она пришла 7 декабря 1940 года. Как мы сговорились, я встретила ее у выхода из метро. Был мороз, тьма, вьюга, ветер. Я вела под руку М.Ц., с трудом одолевая погоду. Она, ничего не замечая, безудержно болтала. „Ко мне по данному объявлению приходит предлагать комнаты много сумасшедших… Они мечтают, что у них огромные квартиры… Ко мне в Париж на мой шестой этаж внезапно явилась Ида Рубинштейн сделать заказ на стихи… Она была тогда любовницей самого богатого банкира… и щедро мне заплатила… Один молодой человек ехал на пароходе в качестве миссионера и получил рану. Он решил ее зализывать. Ведь собаки зализывают раны, и они заживают…“
Как только Марина Цветаева вошла в мою комнату, она бросилась обнимать и ласкать кота Василия и кошку Зосю. Зося имела особенный успех. Затем она разделась, села за письменный стол и начала что-то писать. Я думала, не снизошло ли вдохновенье, и робко спросила, что она пишет.
„Почему вас интересует? — сердито возразила М.И. — Это моя рабочая записная книжка, у вас тоже такая есть. Дома я бы записать не успела, а тут я могу“. Я покорно принялась готовить чай, в надежде, что запись не слишком затянется, наконец М.Ц. с удовлетворением отложила ручку и положила тетрадь в матерчатую хозяйственную сумку, которую всегда брала с собой, приговаривая: „А вдруг я что-нибудь куплю“.
Разговор был сбивчивый, скачущий. Обо мне — ни одного вопроса. Записываю, что запомнила:
— Люблю физику, ее загадочные законы притяжения и отталкивания. Похоже на любовь и ненависть.
— Люблю все больше, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгаю, пускай спят на голове, как они это любят. Удивительна их манера появляться, осторожность при прохождении между вещами.
— Вы говорите — трудно. Трудно было всем. Новалис сидел у окошка, Гёте поздравлял герцогинь с днем рожденья.
— Нечего рассматривать ножки и ручки у красивой женщины, важно общее и целое.
— Глаза у Адалис — аллеи, но куда?.[254]
— В дом отдыха!
— Книга принадлежит тому, кто ее больше любят. (Она иногда это доказывала практически.)
— Это у вас гравюры, я знаю, что такое гравюры.
— После такого обилия талантов — Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилев, Кузмин, Мандельштам, Ходасевич — все это сидело за одним столом — природа должна успокоиться! Неудивительно, что сейчас нет имен…
Я сказала, что мне нравится ее посвященье Маяковскому — „архангел-тяжеловес“…
М.Ц. с удовольствием пробормотала стихи и прибавила:
— Хам… Он в Париже безнадежно был влюблен в хорошенькую, сидел, как медведь, и молчал. А она? Там, во Франции, — все на шутке, на улыбке… А вообще — люди как везде. Приехал в Москву, и опять такая же история. Его самоубийство — прекрасный лирический поступок.
— Я несколько раз выступала в Париже с чтением своих стихов. Был случай — после выступленья получила брошь с нарисованной на ней головкой Рафаэля. В приложенной записке одно слово — „Вы“.
— Волькенштейн сказал мне стихотворенье своего пятилетнего сына: „Мост кирпичный, черепичный, пичный, пичный мост“. Мне нравится: передает ритм поезда.
После первого посещения я получила от М.Ц. письмо:
„Воскресенье, 9 декабря 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна,
Хотите — меняться? Мне до зарезу нужен Державин — хотите взамен мое нефритовое кольцо (рука), оно счастливое, и в нем вся мудрость Китая. Или — на что бы Вы вообще обменялись? назовите породу вещи, а я соображу.
Я бы Вам не предлагала, если бы Вы очень его любили, а я его очень люблю. Есть у меня и чудное ожерелье богемского хрусталя, вдвое или втрое крупнее Вашего. Раз Вы эти вещи — любите.
Думайте и звоните!
Всего лучшего! Привет Зосе. Она обмен одобрит, ибо кольцо будет закатывать (под кровать), а ожерелье — объест ягодки.
М.Ц.“