— Люблю, когда иностранцы коверкают чужой язык, как, например, Эмиль Людвиг: он недавно выступал здесь по радио. Его французский — ломаный. Но тем лучше! Тут открываются какие-то новые возможности. Конечно, так вот говорить нельзя, но почему бы не попробовать: это вроде опыта! Прежде люди говорили без грамматики, и возникали новые диалекты: было больше разнообразия.
Сидели в кафе «Bel Air» (avenue du Main).
Пальтишко с высоким шерстяным воротником по моде двадцатых годов. По-мужски подпоясывается кожаным ремнем. Старенький колпачок с кисточкой. Серебряное кольцо, серебряный браслет.
22 декабря. Мур спал, и я поджидал Марину Ивановну у подъезда отеля Иннова.
Заговорили о Диксоне,[55]
рано умершем поэте. Он Ремизовых обожал и помогал им. Серафима Павловна[56] его будто бы просватала, а когда он женился — выгнала.— Диксон был необыкновенно красив, так что даже страшно было на нею глядеть — ангел!
Марина Ивановна сообщила, что послала в Прагу стихи свои о Чехии.
— Все переведут на чешский язык и даже напечатают вопреки цензуре. Несчастье Чехии — материал для песни: если не сейчас, то позднее запоют…
Еще скажу вам: вот моя заповедь. — Стреляй в убивающего насильника, но, если жертва уже убита, а убийцу преследуют городовые или ажаны, немедля спрячь его у себя под кроватью! Преследуемый всегда прав, как и убиваемый.
Живет, продавая вещи, а предложила купить мне записную книжку.
— Или подарю вам Шекспира в немецком переводе.
Я отказался.
Привез ей баночку варенья от Е. Э. Малер из Базеля.
— Знаете, Мур все съел, мне ничего не оставил, и хорошо сделал!
Вспоминала Москву, где училась в музыкальной школе Зограф-Плаксиной в Мерзляковском переулке. Там и я учился, и оба мы восхищались этой диковинной фамилией.
— Я поступила туда шести лет. Был у меня почти абсолютный слух.
А когда прощались, Марина Ивановна сказала мне:
— Если не будет accident — еще раз увидимся.
Перечел парижский дневник 1938 года и стараюсь оживить в памяти те три встречи. Усиливается впечатление и даже уверенность: Марина Ивановна все повторяла, что твердо решила в Россию вернуться, но вместе с тем как будто ждала, что ее отговорят уехать и чуть ли не насильно увезут куда-то — в противоположном направлении. Но никто не отговаривал, не мешал, не увозил.
СЕРГЕЙ ЭФРОН[57]
ВОЛШЕБНИЦА
I
Одной из наших добровольных обязанностей было — стеречь почтальона.
Папа, мама, Люся, Лена, Fräulein, Андрей, даже кухарка с горничной, даже дворник — все получали письма, все, кроме нас. И все-таки, несмотря на эту ежедневно повторяющуюся несправедливость, все письма проходили через наши руки.
Что побуждало нас к этому? Желание сыграть роль в жизни старших, смутная надежда на получение своего письма, наконец — тайна, заключенная в этих больших и маленьких, узких и квадратных, надписанных различными почерками конвертах.
Каждый раз, когда приходил почтальон, мы с Женей в один голос спрашивали: «А нам есть?» — и неизменно слышали ответ: «Вам еще пишут».
Пишут? Кто? — Может быть, какой-нибудь капитан, собирающий юнг для своего корабля, может быть, маленький граф, которого украли цыгане, или Fräulein Else (она в прошлом году уехала в Германию и обещала писать), или та девочка в «Спящей красавице», или просто какой-нибудь король, которому мы понравились и который хочет сделать из нас принцев. Пока письмо не получено? открыты все возможности.
Дни по письмам делились нами на хорошие, «ничего себе» и бедные Хорошие — пять, шесть писем, открытки с картинками и газета; «ничего себе» — письма два и газета; бедные — одна газета!
Какое разочарование! Нести одну-единственную газету — какой стыд! Еще немного, и мы бы начали оправдываться при виде стольких разочарованных лиц.
Иногда мы обманывали, говоря, что нет писем. Особенно приятно было проделывать это с Люсей.
— Мне есть?
— Нет, только маме!
— Ну, хорошо! Узнают они, что значит не отвечать на письма!
— А что значит? — любопытствовали мы, с трудом сдерживая смех.
То, что я никогда, никому из них не…
— Нá!
Нужно было видеть мгновенную перемену ее лица! Сдвинутые брови расходились, глаза из слишком темных снова превращались в желтые, улыбка расплывалась во все лицо… От радости она даже забывала сердиться.
Дразнить Лену не представляло для нас и половины того интереса. Более сдержанная, она ограничивалась ответами вроде: «Странно», или: «Я и сама давно не писала». Отсутствие Люсиных угроз отнимало у нас всякое желание устраивать Лене «сюрпризы». Потому мы и в этот день сразу отдали ей письмо.
— От Мары! — воскликнула она, осторожно обрывая краешек конверта.
Через минуту весь дом уже знал, что завтра, с вечерним поездом, приезжает из Петербурга ее бывшая гимназическая подруга Мара.
Каждый отнесся к этому известию по-разному: мама — спокойно, Люся — радостно, Андрей — насмешливо («какая такая Мара?»), мы — с любопытством, папа — довольно недоброжелательно.
— Она какая-то сумасшедшая, твоя Мара, — сказал он в ответ на Ленино известие. — Ни в одной гимназии не ужилась, из последнего класса вышла. Что она теперь делает?