Тогдашний руководитель ГИЗа, Н. Л. Мещеряков питал слабость к поэтическому таланту Цветаевой. Он любил и ценил ее стихи и купил у нее две книги для ГИЗа: «Царь-Девица» и «Версты». Марина Ивановна заходила в Госиздат, когда хлопотала о своем отъезде за границу к мужу — Сергею Эфрону.
Виделся я с Мариной Ивановной в 1922 году несколько раз. Вскоре она уехала за границу, и больше я с ней не встречался.
1960-е годы
А. Эфрон
ОДИНОЧЕСТВО МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ
(Неопубликованный отрывок из рукописи «Страниц былого»)
Марина казалась той же, что и в Москве, — та же челка, те же серебряные браслеты, те же глаза, глядящие мимо собеседника в свою и его даль, и те же неукоснительные привычки — к утренней работе, ночной бессоннице, долгим прогулкам, черному кофе, и те же взаимоисключающие свойства — сдержанность и неукротимость, непримиримость и кротость, долготерпение и вспыльчивость, общительность и жажда уединения, та же увлеченность (увлекаемость) людьми при внутренней неспособности, невозможности длить с ними отношения.
Но совершился в ней — человеке, в ней — поэте необратимый, еще простым глазом не видимый и неискушенным ухом не слышимый, поворот, перелом отлученности от окружающей жизни, участником которой она перестала себя ощущать. Отключилась способность находиться на поверхности жизни, на плаву, вместе с ней, хотя бы наперекор, определилась незаряженность ею и неслиянность с нею, чужой, чужим принадлежащей, во вне находящейся. О недоверии к окружающему, о недостоверности его, несмотря на «успех».
Человек не среды, а страны, Марина расставшись со страной, замены ей в «среде» какой бы то ни было — не искала да и не могла искать. Эмиграция же сразу превратилась именно в «среду» ращепившуюся, распавшуюся к тому же на ненадежные микро-мирки группировок, приходов, землячеств, в которых Марине не хватало бы ни воздуха, ни пространства, если бы она и попыталась бы сжиться с ними и вжиться в них, ни просто смысла. На ладони ее судьбы начала обозначаться жесткая, глубокая линия одиночества.
Роман Гуль[140]
ИЗ КНИГИ «Я УНЕС РОССИЮ»
В Берлине с Мариной Цветаевой познакомил меня Эренбург. Было это вскоре после ее приезда из Москвы. Она остановилась в том же Прагер-пансионе, где жил Эренбурги. И как-то Эренбург сказал, что Цветаева хочет со мной встретиться. Я пришел. Постучал в дверь комнаты. Услышал: «Войдите!» Вошел. Марина Ивановна лежала на каком-то странном предмете, по-моему, на сундуке, покрытом ковров. Первое, что бросилось мне в глаза, — ее руки — все в серебряных браслетах и кольцах (дешевых), как у цыганки.
Разговор начался с Москвы, с ее приезда. Свое первое впечатление от облика Цветаевой я ярко запомнил. Цветаева — хорошего (для женщины) роста, худое, темное лицо, нос с горбинкой, прямые волосы, подстриженная челка. Глаза ничем не примечательные. Взгляд быстрый и умный. Руки без всякой женской нежности, рука была скорее мужская, видно сразу — не белоручка. Марина Ивановна сама говорила о себе, что умеет только писать стихи и готовить обед (плохой). Вот от этих «плохих» обедов и тяжелой московской жизни руки и были не холеные, а рабочие. Платье на ней было какое-то очень дешевое, без всякой «Элегантности». Как женщина Цветаева не была привлекательна. В Цветаевой было что-то мужественное. Ходила широким шагом, на ногах — полумужские ботинки (особенно она любила какие-то «бергшуэ»)..[141]
Помню, в середине разговора Марина Ивановна неожиданно спросила: «Вы любите ходить?» — «Люблю, много хожу». — «Я тоже. Пойдемте по городку?» И мы вышли из пансиона. Пошли, помню, по Кайзералле, шли долго, разговаривая. Я больше слушал рассказы о Москве, о тяжкой жизни там. Я предложил зайти в кафе. Зашли. Кафе было странное — большое, белое, с гремящим негритянским джаз-бандом. Негры в Берлине были редкостью. Откуда они сюда залетели?
В кафе мы просидели, проговорили долго. Марина Ивановна прочла мне свои последние стихи. Видимо, она была внимательный и наблюдательный собеседник. Во всяком случае, она открыла у меня какой-то жест, о котором я не имел понятия. Оказывается, слушая ее, я иногда проводил рукой по волосам. Этот жест Марина Ивановна мне «вернула», извинившись «за месть»; я блондин, а в стихотворении, присланном мне, она окрасила мои волосы в «воронову» мать:
Это (не Бог весть какое) стихотворение я опубликовал в «Новом журнале» в письмах ко мне Цветаевой из Праги в Берлине. Оно вошло и в последнюю зарубежную книгу Цветаевой «После России».