Два века, два мировоззрения. Для Бодлера облака — опоэтизированное небо. Для Глазкова же:
Мягко посмеиваясь, Н. Глазков бил по стереотипам.
Утверждает это человек, который на верхней стороне облаков… Для него они превратились в помеху. Если бы и Бодлер поднялся над облаками, то
А однажды мы неожиданно столкнулись с Николаем Ивановичем далеко от Москвы, в Якутском аэропорту: он летел на Алдан, я с Колымы. За спиной радостный вскрик: «Георгий Иванович! И вы здесь…» Услышать это за тридевять земель до дома — какая удача. Еле успели обняться, Николай Иванович уже заковылял походкой хозяина тайги к трапу самолета на Усть-Маю…
Нас каждого чем-то своим тянула к себе Якутия: Н. Глазков переводил якутскую поэзию на русский язык и стал певцом здешних сказочных мест, а для меня-то река Лена — родной край. Плавал в юности тут матросом, а теперь к братьям матросам езжу с лекциями.
Смотрел я на удалявшуюся надежную спину друга, переживая внезапно пришедшую радость. Пригоршней плеснул ее мне этот по-детски открытый человек. Свернул ко мне на миг…
Может, в той поездке родились строки:
Небесный «пассажир» — символ, обозначающий взгляд художника буквально «сверху вниз», на мир, ничем не мистифицированный.
Мы не всегда отдаем себе отчет в том, что в нынешнем взгляде на мироздание, как бы его ни понимать, все соотносимо с «эффектом Гагарина»: летел человек в небо и только оттуда по-настоящему увидел божественную красоту Земли… Но и история человеческого разума может быть расшифрована так: тысячелетиями искали люди в небе бога, а, поднявшись туда, обнаружили божественную природу человека…
Своеобразный космизм сознания проявлялся у Глазкова порой, однако, и в невероятных ситуациях. К примеру, он — в кругу друзей. Беседа, как всегда, перемежается его экспромтами. Обычное его состояние. Но он проигрывает пари и должен по условию лезть под стол. Выйдет оттуда, когда сочинит стихотворение… Каков там его угол зрения, следует из сочинения:
Возможно, необычность ситуации и помогла поэту «отжать» отдельно беззаботность по отношению к тому, что угрожает самой жизни, а в прошлом уже принесло нам неисчислимые бедствия. Век двадцатый — наследие, доставшееся нам. Подвиг — конечно, привлекателен. Но — как ретроспектива. Для самих подвижников он — жестокая необходимость. С радостью люди не гибнут. Живые герои — редкое исключение.
После Тамбова мы с Глазковым не встречались годы и годы. Хотя меня судьба кинула в Москву, а он, говоря словами Б. Окуджавы, «дворянин арбатского двора», все равно не встречались. Мой «двор» оказался более знатным. Почти забыл я Тамбов, а Николай Иванович, наоборот, сдружился с тамошней газетой, доверчиво протянувшей ему обе ладони. Похоже было, что он стеснялся встретиться со мной в Москве, полагая, вероятно, что я могу воспринять его приход как намек: пора, мол, и здесь дать ему «зеленую улицу»…
Жаль, что он не напоминал о себе. Книжки его выходили. Было ошибочное впечатление, что все у него нормально. Ничего нормального, однако, не было: значительные его произведения так и оставались неопубликованными. Не умел он жаловаться. От него нельзя было услышать даже и самого обычного интеллигентского поскуливания. Думается, он очень верил в посмертную справедливость.