Читаем Воспоминания о Николае Глазкове полностью

Знакомство наше состоялось в 1940 году, когда он появился в Литинституте, куда был принят по рекомендации Н. Асеева. Глазков был очень удобной мишенью для критических стрел: в игнорировании гладкописи легко было усмотреть увлечение формализмом. «Формалистические» стихи и были одним из поводов его исключения из пединститута чрезмерно правоверным руководством. Довоенный Литинститут напоминал Лицей: мы резвились в меру возможностей, нам — в меру возможностей — разрешали резвиться. Семинарами руководили такие поэты, как Асеев, Сельвинский, Антокольский, Луговской, Кирсанов. Все они понимали, что послушание и добросовестное копирование не компенсирует отсутствие таланта.

Поэзия Глазкова — это в основном развернутый перед читателем поэтический дневник. Дистанция между лирическим героем и автором сведена до минимума. Глазков этого и не скрывает: «Мои пороки и достоинства в моих стихах найдет любой».

Читая его ранние стихи, следует помнить о реальной обстановке, в которой они создавались. Недавно я прочел моим молодым друзьям, любителям поэзии, «Балладу» («Он вошел в распахнутой шубе…») — они оценили ее по достоинству, но не поняли, почему она не могла появиться в печати тогда, когда была написана. Я позавидовал «младому племени», не подозревающему о трудностях, выпавших на долю поэта, работавшего более четырех десятилетий назад. Баллада могла показаться в те времена вызывающим свидетельством неприятия редакторских критериев, определяющих отношение к поэту и поэзии. Видимо, слово поэта все-таки должно быть услышано вовремя.

Упорство, с каким его не печатали, соответствовало упорству, с каким он себя утверждал. В стихах он то и дело именовал себя «великим и гениальным». «Как великий поэт современной эпохи, я собою воспет, хоть дела мои плохи». И чем хуже были дела, тем демонстративнее был вызов, который он бросал исповедующим «трезвое благоразумие». Характерно, что в зрелые годы, совпавшие с общим оживлением литературной жизни, это стремление к самоутверждению заметно ослабевает.

Его поэтическая натура была склонна к мистификациям. В разные годы он был разным: то вел жизнь отшельника, то примыкал к литературной богеме, то стремился быть проповедником, то — актером. Постепенно он обрастал легендой. И стихи его неотделимы от его личности.

Он был добр к друзьям и благодарен, когда ему оказывали внимание. К нему можно было прийти в любой день, и он читал свои стихи много и с удовольствием. Его заявления о своей исключительности многих шокировали, и, когда речь однажды зашла о поэтах, кто-то заметил, что Глазков заносчив и чересчур о себе мнит. Это было неправдой. Я никогда не замечал у него даже намека на заносчивость. Однако присутствующий при разговоре Слуцкий сказал: «Если какой-нибудь актер средней руки, получив звание заслуженного, мнит себя по крайней мере Гамлетом, почему бы Николаю Глазкову, поэту уникального дарования, живущему всю жизнь впроголодь, и не быть заносчивым?»

Глазков не любил людей бездарных и, слушая беспомощные вирши, бывал резок и бескомпромиссен. И еще он не терпел, когда в его открытый дом проникали благополучные люди, пришедшие взглянуть на хозяина, как на диковинку.

Он был поразительно органичным поэтом. Встав из-за письменного стола, он продолжал мыслить как поэт, оставался им всегда и везде. Возможно, этим и объясняется его, ставшая нарицательной для поэтов, рассеянность. Он мог вдруг «выключиться» в середине разговора или, перебив собственную мысль, предложить готовую строфу о происшедшем на глазах незначительном событии. «Я иду по улице, мир перед глазами, и стихи стихуются совершенно сами». Он писал поэмы, четверостишия, послания в стихах, раешники, мадригалы, и все это он делал радостно, строчки ложились на бумагу легко и свободно. Иной раз останавливался на первом варианте, не организуя стих. Поэтому не все в его литературном наследии равноценно. Но среди вороха стихов возникают строфы такой афористической завершенности, что врезаются в память на многие годы. Иной раз — только строка: «Но приговор эпохи есть приговор эпохе». Или — только образ: «Собиратели истин жевали урюк». Глазков — поэт цитатный.

Стихотворение «Сам себе задаю я вопросы» запоминается одной строкой: «Эх, поэзия, сильные руки хромого». На это определение поэзии обратил внимание Сельвинский.

— Это очень точно, — сказал он. — Поэзия не обладает мощностью, свойственной прозе. Тяжесть «Войны и мира» или «Тихого Дона» ей не поднять. В этом смысле крепко на ногах она не стоит, хромает. Но, в отличие от мощной и неповоротливой прозы, она способна одной строкой враз и намертво схватить болевую точку. Руки у нее — сильные.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже