Читаем Воспоминания о Николае Глазкове полностью

Поздней ночью я вернулся в свою 21-ю комнату, окрыленный и осчастливленный. Тогда я, конечно, ничего не мог осознать и сформулировать, но чувствовал, что судьба свела меня не просто с 24-летним юношей, пишущим интересные стихи, а подарила мне счастье знакомства с явлением, масштабы которого и в те времена, да и поныне понятны еще далеко не всем.

Я ощущал (на это хватало и моей литературной эрудиции), что таких стихов у нас еще не писал никто. Может быть, писали лучше, изощренней, глубокомысленней, страстней — что угодно! — но не так. Это было похоже чем-то на Хлебникова, но не формой, не даже новаторством, а — необыкновенностью, не хлебниковской, а иной, глазковской, и только глазковской…

Надо ли говорить, что со второго или третьего слушания я знал «Хлебозоры» наизусть и бесконечно повторял их — и на городских улицах, и потом, когда я через несколько дней уехал в свою деревню, твердил их, шагая полевыми тропами к бригадным станам, где мне полагалось проводить политбеседы, читать сводки Информбюро, вести культурно-массовую работу. Рожь, июньская, еще бледно-зеленая, обступала меня, земля казалась ласковой и теплой, я шел по ней и бормотал: «Это молнии без грома в ночь, которая темна…» Меня поражало умение автора «Хлебозоров» причудливо соединять известные словосочетания, так что они становились необычными, заново осмысленными. А ритм, вернее — ритмы поэмы! Они были какими-то крылатыми, вольно летящими, подхватывающими тебя! Привычные ямбы и хореи — а они преобладали в «Хлебозорах», если взглянуть на поэму лабораторно, — казались неузнаваемыми, обретали новые качества…

Разумеется, со всем пылом стихотворной юности я начал если не подражать, то во всяком случае следовать Глазкову: чуть ли не в ту же ночь после нашего знакомства написал стихи о луне, как об оторвавшейся голове земли, утверждая, что Тихий океан — «то место, где была когда-то шея», и тому подобное — хотелось быть «необычным». Вряд ли понимал я тогда, что необычность Глазкова — его природное качество, его органическое свойство, и он необычен не оттого, что ему хочется или нравится быть необычным, а оттого, что обычным, похожим на многих он просто быть не может.

И тогда, и теперь, много лет спустя, я знал и знаю: знакомство с Николаем Глазковым стало событием в моей жизни, в моих взглядах на жизнь и литературу и в моем профессиональном учении.

Впоследствии открылось мне, что не только меня, юнца желторотого, но и людей постарше, наделенных большим поэтическим талантом, — таких, как Слуцкий, Самойлов, Межиров, Наровчатов, Луконин, — очень многому научил Николай Глазков. Сошлюсь, кстати, на известные строки Бориса Слуцкого: «Сколько мы у него воровали, а всего мы не утянули…»

А в 1943 году следующая наша встреча с ним состоялась месяца два спустя: шли жестокие бои на Курской дуге, фашистские самолеты совершили несколько налетов на Горький, летние короткие ночи пылали пожарами, вспышками трассирующих пуль, небо было исполосовано прожекторами…

Когда я приехал из деревни для сдачи очередного запущенного экзамена, на главной площади города был выставлен на обозрение сбитый над Горьким немецкий бомбардировщик. Глазков был весел, оживлен: положение на фронте ему представлялось обнадеживающим, возникла перспектива скорого возвращения в Москву, где поэта и его мать ждала оставленная без присмотра арбатская квартира. Мы с Глазковым, конечно, пошли на площадь Минина поглядеть на сбитый вражеский самолет, и Коля — мы почти сразу стали на «ты» — прочитал мне стихи об этом.

Стихи эти потом были опубликованы в одной из книг Глазкова, но в печати они начинаются со строфы, которая в первоначальном варианте была не первой и даже не второй: «Он летал ночами долгими, в облаках купаясь ватных…»

Молодой Глазков — и это сохранилось у него на всю жизнь — играл словами, играл рифмами, которые легко и весело, приговаривая «Хо-хо!», он словно бы извлекал из карманов. О девушке Кате, квартирантке своей тети, он мгновенно бросил: «Такую Катю еще поискать, да здравствует Катя — лучшая из Кать!» Он мгновенно подбирал рифмы к именам своих знакомых — потом это усложнилось: из имен и фамилий он составлял акростихи, во множестве представленные в его книгах. Когда я однажды похвастал придуманным мною рифмованным афоризмом «Учусь у чувств», Коля тут же отозвался: «Учись у числ!» Были у него в запасе и игривые каламбуры вроде — «Один прозаик писал про заек», и вполне серьезные, ставшие строчками его поэм «Азия», «Хихимора». Помню, как каламбурная рифма вдруг оказалась к месту в отнюдь не шуточных стихах:

Летели самолеты в дали,И немцы, горе-мастаки,Бомбили, но не попадалиВ великолепный мост Оки.
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже