«…Позавчера вернулся из Владимира — города, основанного киевским князем Владимиром Мономахом — тем самым, у которого шапка.
Во Владимире я убегал от разъяренной толпы, быстро-быстро уплывал на лодке, потом вбегал в собор Покрова на Нерли и залезал на крышу собора. После полета воздушного шара я, бедняга, разбился и четыре часа лежал на земле.
Если не веришь, то посмотри кинофильм „Андрей Рублев“, который через год появится на экране…»
Глазков был необыкновенно внимателен к друзьям. И не ленив в проявлении этой внимательности. Во всяком случае, я это чувствовал на себе всегда. Стоило ему увидеть в какой-нибудь газете мой перевод, как он тут же аккуратно вырезал его и присылал мне. Даже если это была всесоюзная газета (скажем, «Литературная»), о публикации в которой я не мог не знать. Я уж не говорю о менее заметных изданиях. Так, если б не Глазков, я действительно не узнал бы, наверное, о перепечатках некоторых моих стихотворений в календарях, ибо никогда не просматривал их. А Глазков присылал мне отрывные листики и по-деловому, хотя и весело, сообщал:
«…за стихи, опубликованные в календаре, тебе причитается гонорар. Напиши об этом в Политиздат — и тебе вышлют денежки».
Каждый год Глазков подводил итоги сделанному. Он неустанно перепечатывал свои стихи и переплетал в рукописные книжечки. Он с охотой раздаривал их друзьям и даже случайным людям.
Глазков оформлял свои «домашние» издания с выдумкой и любовью. Он расписывал заголовки цветными чернилами (каждую букву другим цветом), сопровождал дарение милыми, чаще всего шутливыми, стихотворными экспромтами. Как, впрочем, и на «настоящих» книгах:
Одна из рукописных книг Глазкова особенно дорога мне. Под дарственной надписью, сделанной в обычном шутливо-панегирическом тоне, стоит дата — 4 марта 1964 года. Это день моего рождения. Как нарочно, именно в этот день мне вернули мои рукописи сразу в двух московских издательствах. Расстроенный, уставший, не знающий куда себя девать, я интуитивно понял, что лучше всего, наверное, пойти к Глазкову. Коля, как всегда, не утешал. Наоборот, рассказал несколько подобных нелепых историй (может быть, он их тут же придумал), поиграл со мной в шахматы. А на прощанье подарил свой рукописный сборник. Я сидел в вагоне метро и читал. Несмотря на все мои обиды, я начал незаметно улыбаться. Ну, чего, в самом деле, так огорчаться? С кем не бывало такое? Листаю книжечку-самоделку — и вдруг натыкаюсь на строки:
И сразу все отошло. Можно ли так заводиться на мелочах? Глазков и здесь помог почувствовать масштабы, пропорции, смысл, время…
На это ощущение и надо ориентироваться. Ничего страшного. Точка еще не поставлена…
У Глазкова были свои излюбленные словечки. Со временем они менялись, но держались обычно долго — годами. «Это трогательно!» или «Это забавно!» — говаривал Коля. «Молодец!», «Приветствую!» Были и стихотворные присказки на все случаи жизни…
Если мы даже несколько лет не виделись, то новые словечки при встрече узнавались быстро: Коля повторял их множество раз, на все лады, в разных контекстах, придавал им множество оттенков и значений. Некоторые слова переходили и в стихи, другие — оставались только в обиходной речи. Эти слова, как правило, сопровождались особенными «глазковскими» жестами, без них они вряд ли были бы так объемны и выразительны.
Для меня самое памятное и устойчивое словечко Коли — «наплевизм». С военных лет помню широкий спектр применения этого слова. Коля не выносил равнодушия в людях — к делу, друг к другу. Недаром это слово обрело у него окончание «изм», то есть стало как бы социально-терминологическим. Вслед за ним это слово употребляли и мы, его многочисленные друзья, тем самым способствуя его укоренению в жизни как особого понятия.
Это было 22 сентября 1979 года. Я позвонил: так и так, я — в Москве, можно ли прийти и когда.