Мне повезло — я купил билет в последнее оставшееся спальное купе. На другой вечер меня прямо с постели доставили на вокзал. В этом же вагоне ехал мой приятель, генерал Бибиков с семьей; без них я пропал бы. Ни стоять на ногах, ни шевельнуть рукой я не мог. Перед вокзалом толпились тысячи людей; билетов больше не выдавали; на станцию не пропускали; в приеме багажа, даже имеющим уже билеты, отказывали. Но звание Бибикова, «генерала союзной нации», устранило все препятствия. После многих часов томительного сидения на чемодане под дождем нас какими-то задними ходами провели на платформу.
Подали поезд, и вагоны были взяты приступом. Но и тут французы вели себя не как дикари. Вторгаться насильственно на чужие места никто и не пытался, но вначале в купе появился какой-то немолодой больной мужчина и со слезами в глазах спросил, не могу ли я пустить его в купе. Потом появилась плачущая дама с детьми, и, наконец, появился Бибиков с сыном. Молодая, покрытая мехами и бриллиантами американка уселась в моей уборной и, несмотря на энергичный протест, свою позицию сохранила. В проходе на полу улеглись ее подруги. Так мы промчались до самого Парижа.
Там на вокзале газетчики уже выкрикивали объявление Германией России войны. Приказы о мобилизации были расклеены на стенах. Париж объявлен на военном положении. Ни носильщиков, ни автомобилей, ни фиакров не было. И моторы 25*
, и лошади уже были реквизированы. Люди призваны. Из гостиниц мужская прислуга исчезла. Гости сами за едой ходили в кухню.У Бибиковых в наличности было франков сто, у меня и того меньше, по нашим аккредитивам не платили. Занять было невозможно. Даже миллиардер Вандербильдт прибыл в Париж с несколькими франками в кармане. Приехал он из Контрексевиля в третьем классе, заняв деньги на дорогу по франкам у знакомых американцев. Больше всех ссудил его собственный его лакей; у счастливца было целых тридцать франков. Занятые у соотечественников деньги Вандербильдт, ссылаясь на то, что на них расписки не выдавал, возвратить отказался, но купил пароход и всех своих кредиторов даром перевез в Америку, предварительно доставив их в порт отправления в экстренном поезде и уплатив их счета в гостиницах.
В Париже русских набрались тысячи; положение их было отчаянное. Должен отдать справедливость нашему посольству, оно делало, что могло, дабы им помочь. Были организованы даровые обеды для неимущих, выдавались пособия — незначительные ссуды. К сожалению, должен также констатировать, что многие из наших соотечественников, особенно из молодежи, вели себя некорректно, требовали невозможного, возмущались посольскими порядками, чуть ли не ругались.
В больших гостиницах было объявлено, что русские, как союзники, могут по счетам сейчас не платить. Платежи отсрочивались до окончания войны.
Париж принял необычайный вид, он стал похож на большой провинциальный город: автомобили и фиакры в первые дни мобилизации отсутствовали. Кроме юношей и стариков, на улице мужчин не в военной форме видно не было. На шумной улице de la Paix обыватели в туфлях и халатах у своих дверей распивали утром кофе, точь-в-точь как в глухих городках. Улицы стали значительно чище, чем обыкновенно. Газеты и окурки уже к вечеру не валялись на панелях. Везде были расклеены объявления: «Мести и убирать улицы некому, просят соблюдать чистоту».
Парижанин верен себе и теперь не упускал случая побалагурить. Помню надписи на некоторых закрытых лавках. На одной, где продавали тюфяки, значилось: «Пока я вернусь, и на старых ваших тюфяках можете спать спокойно. Я, тюфячный мастер Дюран, буду охранять на французской границе ваш сон». На другой, где продавали щетки и метлы, значилось: «Метел в Париже больше нет, их увезли, чтобы из Франции вымести врага».
В 1870 году, в день объявления войны, я также был в Париже. Как тогда все было иначе! То, что тогда происходило, ни энтузиазмом, ни подъемом духа назвать нельзя было. Это было сумасшествие, беснованье, взрыв неукротимого самохвальства и шовинизма. Крики «а Berlin», ругань по адресу Германии, дикие вопли — даже тяжело было смотреть 26*
. Теперь Париж был совершенно спокоен. Ни шовинизма, ни диких выходок, ни бахвальства. Войну встретили как неизбежное зло с чувством покорности и достоинства. «Это несчастье, — говорили французы, — но мы исполним наш долг». Картина теперь была достойна великой нации. Мобилизация прошла блистательно.