Эту историю я слышал своими ушами — не поверите, от кого, — от самого Николая Николаевича Сущева. Под веселую руку он любил рассказывать, «как он поразил воображение наивного Замятина» 48*
.Сущев, выйдя в отставку, начал орудовать и, благодаря своим юридическим знаниям, связям в административных кругах, выдающемуся уму и выдающемуся нахальству и гениальной беззастенчивости, вскоре стал великим человеком. Он писал уставы для акционерных обществ, за что брал сотни тысяч, директорствовал везде, за что получал тоже сотни тысяч, а главным образом «проводил» дела с душком или без оного, за что уже цапал иногда фантастические куши. И несмотря на это, денег у Сущева не было. Он после смерти семье состояния не оставил. На бирже он не играл, за свой счет дел не делал, а заработанные десятки миллионов проел, пропил, проиграл в карты, истратил на кокоток, извел бесследно. Любовниц он держал по нескольку разом и развлекался еще на стороне. Что он мог выпить и съесть, вернее проглотить, уму непостижимо: на десять человек с избытком хватило бы.
Раз мы с Сущевым в одном поезде должны были ехать в Одессу. Я пообедать не успел и подошел на вокзале к буфету, чтобы закусить, когда приехал Сущев, как он мне сказал, прямо с заказного обеда от Донона. На буфете стояли два громадных блюда с расстегаями, которые Никита Егоров, известный повар Николаевского вокзала, делал восхитительно. Я съел один и похвалил.
— Почем возьмешь? — спросил Сущев у буфетчика.
— Пятнадцать копеек.
— Дурак, я спрашиваю, что возьмешь оптом.
— За блюдо?
— За оба.
— Столько-то.
Сущев уплатил и начал один за другим бросать в пасть, вернее прямо в утробу, потому что даже не жевал, — и вмиг все проглотил.
— Еще есть?
— Нет.
— Жалко, пирожки очень хороши.
И во всем такой размах. Приехали в Одессу и вечером ужинали с актрисами. Накануне выпал снег, и установилась на редкость хорошая санная дорога. Одна из дам выразила сожаление, что нет троек. «Хорошо бы прокатиться». И он тут же телеграфировал в Москву выслать четыре тройки. Когда они прибыли, снег уже сошел. В другой раз после маскарада за ужином у Пивато на Морской одна из масок пожелала сыграть на фортепиано какую-то шансонетку.
— Дай нам кабинет, где есть инструмент.
— Все заняты.
— Ну, пошли напротив к Гроссману и купи.
Разбудили Гроссмана и часа через два привезли. Мы уже одевались, чтобы ехать домой.
— Что прикажете с фортепьяном делать, Николай Николаевич?
— С фортепьяном? Возьми себе на чай.
Обобрать акционерное общество, конечно на законном основании («работа у меня чистая, — говорил он, — когда Сущев орудует, и комар носа не подточит»), ему ничего не стоило. Но, подвернись бедный, он опустит руку в карман, вынет, не считая, полную горсть бумажек и сунет.
На одном из общих собраний, на котором и я присутствовал, оказалось нужным сделать важное постановление, которое нужно было потом сообщить министру. Проект прочли.
— Ну, — сказал Сущев, — в этой редакции едва ли пройдет.
Попросили его проредактировать. Он согласился, сказав, что это будет стоить десять тысяч.
Сущев засел, принял глубокомысленный вид, долго возился. Публика мало-помалу разбрелась. Он переставил несколько слов, сделал несущественные изменения, опять перечел.
— Ну, теперь хорошо. — И подал председателю бумагу: — Велите переписать.
— Что вы, Николай Николаевич, столько времени возились с таким вздором? — спросил я.
— Нельзя, батенька, нужно же внушить этим идиотам, что без помощи Сущева ничего путного не выйдет.
Бери выше
Два года я провел в ничегонеделании, ведя жизнь глупую и бесцельную, и настал такой момент, когда такая жизнь стала казаться мне совершенно невыносимой. Знакомых у меня было много, но близких друзей, с которыми можно было бы говорить откровенно, не было совсем. Мои сестры находились в Италии, Дохтуров — в Белостоке. Я часто виделся с моим братом Мишей, но за последнее время и без всякой видимой причины наши отношения изменились. Честолюбивым мой брат был всегда, но успешная карьера и жизнь среди высших слоев дворянства сообщили его честолюбию нечто неестественное. Теперь только от самого себя он получал удовольствие, только о самом себе мог говорить, все, к нему непосредственного отношения не имеющее, воспринимал как обузу и скрыть это даже и не пытался. От старого Миши в нем оставалось все меньше и меньше.
Весной он опять приехал в Петербург. В городе ходили слухи, что его ждет высокое назначение, но со мной он об этом не говорил. Я спросил его, есть ли что-нибудь в этих слухах реальное. Миша смутился и странно засмеялся.
— Ты тоже в это веришь? Нет, бери выше!
— Еще выше? Чего же ты тогда ожидаешь?
— Все относительно, — сказал Миша со страстью. — Что кажется желанным одному, для другого никакой ценностью не обладает.