квартире, где еженедельно были мужские вечера. Оживленные беседы обыкновенно простирались далеко за полночь. Из старых моих друзей, оживляющим элементом на этих собраниях, был Николай Филиппович Павлов. Семейные несчастья и полное расстройство дел не сломили этой удивительно эластической натуры. Страсти и на старости лет разыгрывались по-прежнему, хлопот было по уши, но при всеобщем пробуждении и он принялся за давно забытое перо. После повестей вышедших еще в тридцатых годах, он написал только письма к Гоголю, которыми так восхищался Белинский. Действительно, даже теперь, перечитывая их, нельзя не удивляться мастерству изложения. Сколько в них ума, тонкости, глубины; какой сильный и красивый слог, какая едкая и вместе изящная ирония! Некоторая вычурность, которая в прежнее время, под влиянием господствующего вкуса, несколько портила его произведения, совершенно исчезла; остался писатель вполне созревший, с блестящим, могучим словом, с глубоким и разносторонним пониманием литературы и жизни, вполне владевший языком. Но весь этот необыкновенный талант появлялся только вспышками. Письма к Гоголю, произведшие такое впечатление, не только никогда не были кончены, но даже третье письмо, вполне уже обдуманное, не было написано, и вместо него появилось четвертое. После этого Павлов опять умолк. Теперь он снова вступил на литературное поприще, с критикою на комедию графа Соллогуба: «Чиновник». Здесь опять во всем блеске проявился его талант, живость, наблюдательность, тонкий и язвительный юмор, глубокое знание людей и отношений. Но, боже мой, сколько труда стоило вытянуть у него эту статью! Не то, чтобы ему трудно давалась работа. Когда он за нее принимался, он писал тем легче, что все у него было заранее обдумано. Но среди забот и рассеяния, взяться за перо было у него подвигом. Друзья ждали, приставали; он рассказывал им все, что он напишет; но выходила книжка за книжкою, и статья все не появлялась. То же было и с другою статьею: «Биограф-ориенталист», о которой я подробнее скажу ниже.
Ленивый на писание, Павлов в беседе был очарователен. Тут уж он высказывался весь. У него не было ничего обдуманного и искусственного; речь лилась свободно и непринужденно, но всегда изящно. Он умел и говорить, и слушать, и убеждать, и возражать. Ум был удивительно живой, тонкий и разнообразный. Он глубоко схватывал всякий вопрос. В теоретической области он был несколько скептик; но всякие общественные отношения, человеческие характеры, явления литературы и жизни он судил тонко и метко. У него был и верный эстетический вкус. Все оттенки мысли и выражения он ценил по достоинству. И все свои разнообразные средства, блеск ума, глубину чувства, игру воображения он умел пускать в ход по своей воле. Когда он хотел быть обворожительным, ему трудно было противостоять. Про него рассказывали, что никто не в состоянии был отказать ему в деньгах. Даже те, которые, зная, что в этом отношении на него нельзя положиться, заранее ополчались против его чар и давали себе слово туго держать свой кошель, кончали тем, что выкладывали просимую сумму. Разумеется, это могло быть только потому, что ему все-таки верили. Знали, что при всех его слабостях и увлечениях, при тех трудных обстоятельствах, в которые нередко вовлекали его собственные его страсти, он в душе всегда оставался истинно порядочным человеком. Это одно давало ему возможность тесного сближения с высоконравственными людьми, которые не только подкупались его умом, но ценили его сердце, чуткое ко всему хорошему.