К сожалению, я никогда не мог заинтересоваться метафизикой. Мой ум сформировался по образцу ума моего отца, подобно той чаше, которую скульптор изваял по форме груди своей возлюбленной: самые пленительные ее округлости воспроизводились углублением. Отец мой имел о душе человека и о его судьбе весьма возвышенное представление. Он верил, что она предназначена для небес, и эта вера делала его оптимистом. Но в повседневной жизни он бывал серьезен, а порой и мрачен. Подобно Ламартину, он редко смеялся[143]
, был совершенно лишен чувства юмора, терпеть не мог карикатуру и не любил ни Рабле, ни Лафонтена. Окутанный дымкой какой-то поэтической меланхолии, он был истинным сыном века и по своему умонастроению и по привычкам. Его прическа, его платье были в полном соответствии с духом той романтической эпохи. Мужчины его поколения причесывались так, словно их растрепал порыв ветра. Разумеется, этот поэтический беспорядок придавала их шевелюре искусно применяемая головная щетка, но у них всегда был такой вид, словно они вышли из схватки с бурями и аквилонами. И как ни скромен был мой отец, он отдал свою дань аквилонам и меланхолии.Он был оптимистом, но меланхоликом. Взяв его за образец, я стал пессимистом, но жизнерадостным. Во всем решительно я инстинктивно противился ему. Он, вместе с романтиками, любил все неясное и неопределенное. Мне стали нравиться блистательный разум и великолепная стройность классического искусства. С течением времени эти противоречия, все обостряясь, сделали наши беседы несколько затруднительными, но взаимная наша привязанность не ослабела. Таким образом, я обязан моему превосходному отцу кое-какими достоинствами и многими недостатками.
Матушка, у которой было мало молока, пожелала, однако, во что бы то ни стало, кормить меня сама. Старый Фурнье, последователь Жан-Жака[144]
, разрешил ей это, и, очень довольная, она начала давать мне грудь. Это пошло на пользу моему здоровью, и если душевные качества впитываются с молоком матери, — а многие утверждают, что это так, — то мне было с чем поздравить себя.Матушка обладала чарующим умом, прекрасной, благородной душой и трудным характером. Слишком чувствительная, слишком любящая, слишком впечатлительная, чтобы найти мир в самой себе, она, по ее словам, обретала радостное спокойствие в религии. Не особенно усердная ко внешней стороне обрядов, она была глубоко благочестива. Из любви к истине я должен сказать, что она не верила в ад. Но это неверие не было у нее ни упорным, ни злостным, — иначе аббат Муанье, ее духовник, не допускал бы ее к святому причастию. От природы она была весела, но безрадостное детство, а потом домашние заботы и тревоги материнской любви, превратившейся в страсть, сделали ее печальной и подорвали крепкое прежде здоровье. Она омрачила мое детство припадками меланхолии и внезапными слезами. Ее страстная привязанность ко мне доходила до того, что она буквально теряла рассудок, такой ясный и твердый во всем остальном. Она, кажется, была бы довольна, если бы я перестал расти, лишь бы только иметь возможность вечно держать меня около своей юбки. И, желая видеть меня гением, она в то же время радовалась, что я еще глуп и нуждаюсь в ее уме. Все, что обещало мне хоть немного независимости и свободы, внушало ей тревогу. Ей мерещились ужасные опасности, которым я подвергался вдали от нее, и если случалось, что моя прогулка хоть немного затягивалась, она встречала меня в страшном возбуждении, с безумными глазами. Она непомерно преувеличивала мои достоинства и бурно восторгалась мною по самому ничтожному поводу, что очень тяготило меня, так как всякие незаслуженные похвалы были для меня настоящей пыткой. Но хуже всего было то, что бедная моя матушка в такой же степени преувеличивала мои вины и мои проступки. Она никогда не наказывала меня за них, но упрекала таким горестным тоном, что раздирала мне сердце. Сколько раз из-за горьких сетований матушки я готов был счесть себя величайшим преступником, и она непременно сделала бы меня болезненно мнительным, если бы с ранних лет я не запасся для себя некоей моральной индульгенцией. И я не только не раскаиваюсь, но до сих пор не перестаю хвалить себя за это, ибо только тот снисходителен к своему ближнему, кто снисходителен к самому себе.