Она заставляла меня заниматься музыкой. Вначале, пока я был слишком мал, она сама давала мне уроки, а я, злоупотребляя ее добротой и терпением, колотил по клавиатуре, скулил, путал такты и злился, не стесняясь давать волю своим чувствам. Потом она послала меня к некоему мистеру Флориену; он сидел рядом со мной перед пианино и, глядя на мои отросшие грязные ногти, скалил от отвращения желтые, неровные зубы, похожие на зерна выродившейся кукурузы; иногда он поднимался, приносил маникюрные ножницы (как бы я, чего доброго, не «поцарапал клавиатуру»), и мне все время казалось, что вот сейчас он вонзит их кривые лезвия в мою грудь за то, что я так сильно ненавидел и заданные им упражнения, и его самого. Но время, которое дарила мне мать, не пропало даром, с тех пор я не мог равнодушно слышать звуки пианино, хотя сам бросил играть еще в колледже. Много часов я провел с Дженет, слушая пластинки. Моими любимцами были Тодди Уильсон и Джесс Стеси.
Дэфни никогда не слыхала о них.
– Как-нибудь я проиграю тебе пластинки с их записями.
Я любил отца. Добрый от природы, он, однако, считал своим долгом держать в строгости меня и брата и не проявлять особой нежности к матери. Предполагалось, что так лучше и для нас и для нее. На улице, напротив нашего дома, находилась площадка, где подрядчик Шиэн выкопал котлован под фундамент, а потом почему-то забросил работы, и мы с Джимом использовали ее для своих игр, причем на правах старшего верховодил Джим. Он был помешан на всяких инженерных прожектах. Мы насобирали кучу перегоревших, а иногда, боюсь, и не перегоревших электрических лампочек, – обыкновенных, елочных, от карманных фонарей, испорченных радиоламп, строили стены и валы, разбивали лампы и втыкали панели в землю – нити накала торчали, как радиоантенны, а потом с помощью коробок из-под сигар и комьев грязи сооружали что-то похожее на фантастический завод. На площадке никогда не просыхала грязь, и мы вечно ходили перепачканными. Однажды в воскресенье, во второй половине дня (покрытое слоистой облачностью серое, мрачное небо, похожее на пропитанную влагой губку, которую мог выжать даже легкий ветерок; день, суливший неудачи и печали), мы, по обыкновению, поиграли на площадке, а потом отправились бродить в лесах Пертсона и наткнулись на заброшенную ветхую хижину с провалившейся крышей и рухнувшей стеной, – ее, вероятно, когда-то построили бойскауты, однако в наших глазах это был форт колониальных времен. Мы немедленно принялись восстанавливать упавшую стену, но одно из бревен неожиданно выскользнуло и придавило Джиму ноготь на руке; Джим перемазался в крови, и это зрелище произвело на нас такое тягостное и страшное впечатление, что брат расплакался. Я осторожно пососал его разбитый палец, чтобы предотвратить заражение плесенью (тотчас же придуманная опасность), и мы решили, что окровавленному и грязному Джиму лучше не показываться отцу на глаза. Мы пролежали в лесу до темноты, потом пробрались в погреб, а остюда пытались проскользнуть в кухню, но встретили на лестнице отца. Он тут же всыпал мне, полагая, что Джима ранил я, и заставил нас два воскресенья подряд почти весь день сидеть дома.
Сейчас, во время войны, мой брат Джим служил писарем на базе военно-морского флота в Ки-Уэсте, имел жену, ребенка, маленький домик и новый холодильник, купленный в рассрочку; он вечно жаловался на тяжелое военное время и на трудности с бензином – его отпускали только по карточкам. Иногда обстоятельства вынуждали его бывать на берегу. Он заставлял жену писать мне обо всем этом. «Мерзавец Рузвельт», – звучали у меня в ушах его слова.
От отца пахло табаком, а иногда еще чем-то, что я, будучи примерно шести лет от роду, однажды назвал лекарством. «От тебя пахнет лекарством», – сказал я, когда он поцеловал меня перед сном. Возможно, то, что я называл лекарством, он и в самом деле использовал для лечебных целей, но сомневаюсь. Лучше всего он запомнился мне (я был тогда совсем маленьким) на берегу в Пеймонессете, куда он совершал прогулки с дачи. Он носил белую шерстяную шляпу с мягкими обвисшими полями – в такой шляпе президент Гувер ходил на рыбалку; отец вел меня за руку, мы не спеша шли вдоль кромки прилива, он позволял мне бегать вокруг него, словно птичке-перевозчику, и я верил, что отец счастлив в моем обществе; может, я ошибался, но тогда эта вера значила для меня так много…
Рассказывая обо всем этом, я, наверно, как раз и рассчитывал внушить Дэфни, что не лишен чувства порядочности.
Мы сыграли несколько партий в шашки, и Дэфни изо всех сил старалась мне проиграть. Мы чувствовали себя близкими, как никогда раньше, и умиротворенными. И это так не соответствовало тому, что происходило в мире.
– Можно подумать, что мы женаты, – заметила Дэфни.
Лишь много позже, оглядываясь назад, я понял, какую острую тоску и мольбу выражали ее слова, однако в тот момент они показались мне хотя и уместными, но случайными.