Таким образом генерал Пономарев исподволь покинул историю, где еще совсем недавно являл собою действующее орудие на знаменитые происшествия. Вертикальный список имен, обязательный к перечислению, сократился на строку, но это пришлось Николаю Федоровичу – все равно; не по демонстративному безразличию, а за подлинною душевною ненадобностью; уже к шестидесяти годам он – тяжелый, с вальяжно склоненным торсом и остроугольным рисунком седых волос, тщательно разобранных на британский пробор и зачесанных к темени, – отзывался на превосходительное обращение шуточным, но обязательным отказом:
– Я, дорогой мой, не генерал, не адмирал, а чтец-декламатор. А ну-ка, откуда это?
И начинал с середины какое-нибудь «Письмо к ученому соседу» либо «Толстый и тонкий», читая скучноватые эти рассказы и вправду с необыкновенною отчетливостью и ловкостью.
Жену Николай Федорович похоронил вскоре после Второй войны – уже в Австралии, где обосновалось немало беженцев из Харбина и Шанхая, а также и тех, кто сочли за лучшее покинуть Европу, но не смогли по различным причинам достичь Нового Света.
Поселясь в Канберре, генерал Пономарев постепенно занялся церковными делами; принял членство в Епархиальной ревизионной комиссии – и в конце концов согласился с предложением близко его узнавших по участию в паломничествах синодальных иерархов: за послушание помочь малочисленной нашей Миссии в Палестине – и остаться там навсегда.
Это «навсегда» – если подразумевать под ним некую новую жизнь – никак не могло стать чрезмерно продолжительным для генерала Пономарева; и тем не менее он, приехавший умирать, еще ни в чем не опознавал своей собственной, по его большое тело посланной, к нему во сретенье вышедшей – смерти.
Нелицемерно веруя каждому церковному слову насчет удела всяческой твари, Николай Федорович поймал себя вдруг на склонности к некоему задорному детскому подначиванию, метанию камушков в направлении неподвижно разверстого зева – и готовности немедленно упорхнуть, если растревоженная преисподняя обратит свой снулый взор на выходки дерзеца. Он стоял в храме поблизости от панихидного столика, видимо завалясь на свою ортопедическую трость, присогнув набрякшие ноги, обутые в разляпистые башмаки-«шеллы», усиливаясь, чтобы не осесть на древний, обтянутый кожею стул, прозванный, как и следовало ожидать, генеральским; но чуть только при чтении кафизм доходило до стихов «…лета наша яко паучина паучахуся. Дние лет наших, в них же семьдесят, аще яже в силах осемьдесят…», – в то же самое мгновение Н. Ф. Пономарев, как бы поперхнувшись, но внятно, поправлял псалмопевца: «А иногда и девяносто!».
Генеральскую поправку могли услышать лишь близстоящие матушки, но сам Николай Федорович ужасался непроизвольности и внезапности своего отклика.
Спустя полтора месяца по прибытии Пономарева охватило странное прогорклое возбуждение: словно все его существо подвергалось воздействию какой-то мельчайшей тряски, а ритм телесного бытия клочковато замельчился, наподобие секундной стрелки в неисправных электрических часах. От этого Николай Федорович быстро изнемог и начал задыхаться.
Его отвезли в новую университетскую клинику на горе Скопус – рядом со старым военным кладбищем, где успокоились великобританские солдаты, павшие в сражениях под Рамаллой и Иерусалимом; за множеством одинаковых стел возвышался крестоувенчанный обелиск.
Приступили к обследованию.
Глазастая чернавка – фельдшерица сердечного отделения – сделала Николаю Федоровичу кардиограмму. Она зависла над ним, лежащим, сразу двумя золотыми медальонами: один из них оказался ее собственным именем, которое Николай Федорович пожелал непременно узнать и затвердить, – а другой был
Профессор-специалист в вязаной плоской шапочке размером с кофейное блюдце прочел кардиограмму, а затем с тщательностью выслушал Пономарева. Сердце Николая Федоровича представилось ему здоровым – по крайней мере в соотношении с возрастом пациента.
Недомогание отнесли за счет новых для генерала климатических условий, вообще признаваемых не слишком благоприятными.Большинство естествоиспытателей и авторов путевых заметок согласно бранят палестинскую погоду – и прежде всего ту, что господствует в Иудее, а лучше сказать – в пределах четверосторонней условной фигуры, которая получится при последовательном соединении на карте Антипатриды, Ефрема, Иерусалима и Эммауса так, чтобы заключить в нее и частицу мертвоморского побережья. Однако наблюдения за температурою воздуха, скоростью ветра и прочим подобным показывают, что климат Святой Земли в общем находится в допустимых пределах южноевропейской погодной карты, а следовательно, причины его болезнетворного воздействия надобно разыскивать в каких-то иных его качествах.
Весною 1848 года научная экспедиция капитана Линча отплыла на двух металлических лодках из Тивериадского озера вниз по реке Иордан к Мертвому морю, известному как Беркет-Лут, что означает «Море Лота».