«
Закончив, наконец, чтение, Савинков долго разговаривал с Мациевским, подробно выспрашивал его, как выглядел, как держался Зекунов. Савинков не зря сделал Мациевского начальником конспиративной службы — знал его давно как человека строгого и точного во всем, что он делал. Ответы Мациевского успокаивали. Очень хотелось верить, что дело перед ними чистое и радостное, но одновременно уверенность Мациевского вселяла тревогу — Савинкову казалось, что это опасно парализует его бдительность… И он снова и снова пристрастно допрашивал.
— Обо всем этом — никому ни слова. Сразу же съездите в Вильно, — сказал он, прощаясь, Мациевскому, — поизучайте Фомичева — не написал ли ему Шешеня что-нибудь по-родственному. И все внимание сейчас — этому делу.
Мациевский с готовностью кивал своей удлиненной лысеющей головой — он ощущал себя входящим в большую историю.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Зекунов выполнил все, что ему было поручено, и благополучно вернулся из Польши в Москву.
Теперь к поездке в Польшу готовился Андрей Павлович Федоров.
На зимнем Смоленском бульваре почти каждый день можно было видеть двух мужчин, которые медленно прогуливались или сидели на скамейке, вели негромкую беседу. В мужчине небольшого роста, одетом в короткий романовский полушубок, без труда можно было узнать Зекунова. А его постоянным собеседником был Федоров, узнать которого было уже трудно — у него отросли черные усы и бородка, совершенно изменившие его лицо.
В это солнечное утро они разговорились, сидя на скамейке, жмуря от солнца глаза. Тепла от этого солнца не было, наоборот, казалось, что от голубого снежного блеска становилось еще холоднее. Рядом с ними маленькие краснощекие детишки бесстрашно кувыркались на ледяной горке, их няни и бабушки, укутанные в платки, сидели на скамейках, и над ними вился белый парок — след их оживленной беседы о превратностях жизни. Зекунову в добротном полушубке было тепло, а Федоров в своем коротком драповом пальто мерз изрядно. На его клинообразной черной бородке, с которой он еще не научился как следует обращаться, белели сосульки, и он отдирал их, морщась от боли.
— У капитана Секунды я подметил сволочную привычку, — негромко говорил Зекунов. — Вот смотришь ему в лицо — глаза у него такие добрые, ласковые, красивые ямочки на щеках так и играют от улыбки. И вдруг — цап! И он ставит тебе подлый вопрос. И тогда в глаза ему лучше не гляди — они у него уже как у бешеной овчарки…
— Так… так… — отвечал Федоров. — Вы у Философова дома были? Как у него квартира обставлена, богато?
— Какое там богатство… А главное, все какое-то неухоженное, нежилое, пылью покрытое. Да и сам он всегда будто только что из постели выскочил и спал в одежде. Но есть и у него своя хитрость: он говорит тихонько, небрежно, словно речь идет о чем-то совсем незначительном, а на самом-то деле он в это время щупает тебя по самым главным вопросам. Я таких тихих боюсь больше, так что у Философова я напирал на то, что являюсь только курьером, и предпочитал молчать. А вот Шевченко — тот по характеру совсем другой…