– Да-да… А когда Анри… – Катрин запнулась, потому что при одном лишь упоминании этого имени у нее внутри что-то обрывалось и падало глубоко-глубоко в жидкий холод, – …когда Анри отправлялся в Алжир, отец подарил кинжал ему – на счастье. И Анри нашел мастера и выгравировал на рукоятке: с одной стороны «LÉ», что означает «Légion étrange» – «Иностранный легион», а с другой – «HdB», свои инициалы.[20]
Он всегда писал свою фамилию по-старому – дю Буа.– Но ведь в газете было написано, что лейтенант Дюбуа убит? – воскликнул муж.
– Да, было, наверное, так и есть… Значит, после его смерти кинжал попал в чужие руки. – Катрин печально опустила голову, но внезапно ее осенило: – Слушай, Николя, а вдруг тот, кто напал на тебя, и есть убийца Анри?
Муж покачал головой:
– Сомнительно, хотя не исключено. Но зачем ему понадобился я?
– А может, его просто наняли, – сказала Катрин и сама испугалась своих слов. Но пересилила себя и закончила: – Кто-то на тебя охотится, Николя! – Она судорожно обхватила его всклокоченную голову. – Я не хочу еще и тебя потерять!
Муравьев отстранился, посмотрел в ее полные слез глаза и сказал как можно убедительней:
– Кто бы на меня ни охотился, у него руки коротки. Меня, как Анри, ты не потеряешь.
Теперь же, в пути, Катрин думала о погибшем с тихим душевным трепетом, понимая, что продолжает его любить – как далекое сладостное воспоминание, как первого в жизни мужчину, который хоть и не стал ее мужем, но подарил ей высочайшее наслаждение – наслаждение открытого всем радостям безоглядного чувства…
А Муравьев был весь поглощен мыслями о жестокой обиде, которую невольно нанес перед отъездом своей любимой Катрин.
Это случилось неожиданно для него самого. Как-то утром, спеша в министерство, он зашел в спальню, где Катрин еще нежилась в постели, поцеловал ее в розовую со сна щечку и, любуясь прекрасным лицом в обрамлении темно-каштановых волос, сказал:
– Ты знаешь, Катенька, здесь, в Петербурге, все с ума сходят от придворного художника Гау. Рисует, говорят, замечательно. Давай закажем ему твой портрет? В Сибири мне придется часто отлучаться, и я хочу, чтобы ты всегда – пусть и в виде портрета – была со мной. Ты не против?
Катрин даже захлопала в ладоши:
– Николя, милый, это просто замечательно! С удовольствием попозирую, а заодно, может быть, услышу что-нибудь интересное про светскую жизнь Петербурга. Не знаю, как русские, а французские художники очень любят посплетничать про своих моделей.
– Что-то я не замечал за тобой любви к светским сплетням, – улыбнулся Муравьев.
– Николя-а, я ведь все-таки женщина. И ты меня еще совсем не знаешь, – Катрин лукаво взглянула на мужа и звонко рассмеялась.
Художник был молод, по отцу – типичной немецкой внешности: белокур и голубоглаз. Но – по-русски улыбчиво-приветлив и гостеприимен. Муравьев застал его в ателье. Слуга доложил о визитере, и Николай Николаевич, услышав «Да-да, проси!», тут же вошел в мастерскую. Гау в коричневой просторной блузе, белой рубахе с воротником апаш и небрежно повязанном черном шелковом галстуке трудился над закрепленным на мольберте акварельным портретом седовласого краснолицего господина в сюртуке. При появлении гостя он бросил кисть в стеклянный кувшин с водой, вытер руки белой тряпицей, сунув ее после этого в карман блузы, шагнул навстречу и слегка поклонился.
– Рад лично познакомиться, господин генерал-губернатор. Польщен. Николай Николаевич, если не ошибаюсь?
Муравьев протянул руку:
– Не ошибаетесь. А вас, если не ошибаюсь, Владимир Иванович?
Оба засмеялись и пожали руки.
– Разрешите взглянуть? – кивнул Муравьев на портрет.
– Окажите любезность… Что прикажете – кофе, чаю?
– О нет, я буквально на пару минут, спешу в министерство.
Муравьев подошел к мольберту. С листа плотной бумаги на него смотрели чуть прищуренные глаза пожилого жизнелюбивого человека. Совершенно живые, подумал он, и все лицо – живое, дышащее… Мастер, великолепный мастер!
Гау подошел и встал за плечом.
– Нравится? – спросил он вроде бы даже задиристым тоном. По крайней мере, так показалось Муравьеву: мол, попробуй не похвали.
Муравьев кивнул.
– Кто это?
– О, это замечательная личность! Профессор Академии художеств Александр Иванович Зауервейд. Был моим учителем, правда недолго, но именно он рекомендовал отправить меня учиться в Италию и Германию. А теперь вот по его портрету коллегия будет оценивать, достоин ли ваш покорный слуга быть членом Академии. Нет, я совсем не против запечатлеть своего наставника, но как будто не было у меня десятков других портретов – членов императорской фамилии во главе с государем и государыней, их детьми, чуть ли не всего высшего света, генералов, первых красавиц столицы… Я работаю, как проклятый, от заказов нет отбою, и мне еще надо доказывать свое право быть академиком акварельной живописи, Donnerwetter[21]
! Простите, генерал, не сдержался…– А я ведь тоже с заказом, – сказал Муравьев.
– Я это понял сразу. Только, милый вы мой человек, у меня очередь. Запись на март!