Но Стынский, получивший комментарий только к одной букве странной записи, решил разгадать и остальные семь знаков. В тот же день и на следующее утро, проходя подъезд, он оглядывал сомкнутые, точно половины косого складня, створы подлестничной двери. Они были неподвижны, и за их крашенными нажелто досками – ни единого звука. К вечеру, когда, как говаривал Стынский, волки должны пользоваться тем, что их не отличают от собак, он имел обыкновение отправляться по сердцевым делам (опять-таки выражение Стынского). С веселым переливом, сосвистывающимся с губ, и цветком, качающимся в петлице, скользил он по поручню лестницы вниз, когда вдруг в треугольном подлестничье зашумело. Стынский, перегнувшись через перила, увидел: косой складень распахнул створы и изнутри, точно под толчками пружины, выдвинулась и распрямилась, как-то вдевшись на вертикаль, высокая, в широком раскрылье плеч фигура. Литератор наклонился еще ниже, стараясь прорвать глазами сумерки, и скользкий стебель цветка, наклонившегося тоже, выпрыгнув из петлицы, бросился в пролет.
– Виноват. Не нагибайтесь, я сам.
Но человек из складня и не собирался нагибаться. Первое, что услышал Стынский, сбежав вниз, – это хруст перелюбопытившего его цветка, на который он сам в полутьме и торопи наступил. Лицо нового вселенца было в аршине от глаз; оно так поразило Стынского, что рука его не сразу нашла путь к шляпе, а язык к словам.
– Очень рад встрече. Иосиф Стынский, пс. Неясно? Пс. – это наша «известняковская» аббревиатура «писателя». Вместо: «гражданин писатель Тыльняк» или «там досточтимый мэтр Силинский» – просто «эй, пс», – и идут, представьте себе, пс. за пс. сюда вот, вкруг пролета: по четвергам у меня весь литературный «известняк» (известь тут ни при чем). Вы, я вижу, давненько не были в Москве; что, изменилась старуха, а?
– Да, с 1957-го. Если хотите, изменилась, да.
Ответ был так странен, что Стынский откачнулся на шаг:
– Извольте, но ведь у нас сейчас только…
После этого разговор продолжался, не покидая ступенек, еще минут двадцать. Последней фразой Стынского, просительно вжавшегося ладонью в ладонь Штереру, было:
– Следующий четверг жду. Нет. Нет. Непременно. Ведь это опрокидывает мозг, черт возьми! Я сам приду за вами, и «неволей иль волей», х-ха. То-то накинутся на вас пс. ы!
Придя на свидание, взъерошенный Стынский на «я думала, вы уже не…» не ответил ни слова. «Предмет», бывший на этот раз желтоволосой поэтессой-беспредметницей, как и подобает предмету страсти, задолго обдумал туалет, реплики, сощур глаз и поцелуи. Но все пошло куда-то мимо поцелуев, и глаза пришлось не щурить, а скорее расширять. Стынский, фамилия которого не вызывала никогда обидных для него ассоциаций у женщин, на этот раз как-то взволнованно отсутствовал. Держа себя за петлицу, он нервно дергал пиджачный отворот, точно пробуя бросить себя куда-то вперед или вверх.
– Кажется, я встретил, страшно даже выговорить… ну, да, одного из тех, о которых я клепаю свои листовки. Это непередаваемо, это нельзя ни в каких словах. Теперь я знаю, что значит очутиться на ладони у Гулливера: сожмет о пясти – и пшт. Наружно он похож на этакого мунляйтфлиттера, но…
– Послушайте, Иосиф Непрекрасный, если вы пришли к женщине, разрешившей вам tête à tête…[36]
– Tête à tête: вот именно, это было первое подлинное tête à tête в моей жизни – голова к голове, мысль о мысль. Обычно во всех этих поцелуйных свиданиях tête от tête на миллион верст.
– Неблагодарный, он же еще и привередничает. Сядьте ближе.
– Сквозь сумерки я успел разглядеть слова, но не лицо. Оно показалось мне бледным, но я все же почему-то вспомнил…
– А теперь обнимите меня за талию.
– Ах да, за талию? А почему не за Мельпомену? И я все-таки вспомнил легенду о лице Данта, обожженном и солнцем, и пламенем адских кругов. Нет, таких, как этот, никогда не жалеют, и незачем жалеть: они ведь все равно не замечают жалостей, клянусь моей серией и построчными пятаками! Надо спустить пс.’ов и… четвертовать. Мы вспрыгнем на цыпочки, да, но пусть и он нагнется хоть раз.
Еще в канун четверга Жужелеву было строжайше наказано следить за обиталищем Штерера. Стынский леденел при мысли, что «гвоздь» его вечера может как-нибудь выгвоздиться.