Читаем Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем полностью

Ложкой моей я орудовал приблизительно так: «Таких, как я, не любят. Знаю. Тот, которого вы любили, был не похож на меня. Не правда ли? Тот или те? Не скажете? Ну конечно. Наверное, это был…» – и с тупым усердием рабочего, приставленного размешивать сусло, я продолжал вращать свои вопросы. Сначала мне отвечали молчанием, потом полусловами. Я видел: на поверхности ее сознания, подымаясь со дна, стали вспучиваться и лопаться пузыри, мгновенные радужности, казалось навсегда схороненные в прошлом. Ободренный успехом, я продолжал свою работу мешальщика. О, я прекрасно знал, что нельзя разворошить стимулы эмоции, не разворошив и самое эмоцию. Отлюбленные образы, поднятые со дна, тотчас же опускались назад, в тьму, но оттрепетавшее было чувство, разбуженное вместе с ними, не хотело утишиться и продолжало держаться у поверхности. Глаза женщины все чаще и чаще как-то вскидывались навстречу вопросам. И я не раз уже сгибал колени, готовясь к прыжку… Но то мое огромное подобие, в зрачке у которого я тогда находился, по неуклюжести и громадности своей упускало момент за моментом. Наконец наступил решительный день: я, или мы, застали ее у окна: плечи ее зябко ежились под теплой шалью.

– Что с вами?

– Так. Лихорадит. Не обращайте внимания.

Но человеку, придерживающемуся метода мелких услуг, не обращать внимания не разрешается. Я тотчас же повернул к выходу, а через четверть часа мне было приказано:

– Отвернитесь.

Уткнувшись в кружение минутной стрелки, я слышал, как прошелестел шелк и отщелкнулась кнопка: термометр водворялся на подобающее ему место.

– Ну что?

– 36,6.

Наступил момент, когда даже моя нелепая громадина не могла ошибиться в диагнозе. Мы придвинулись к женщине.

– Вы не умеете. Позвольте мне.

– Оставьте.

– Сначала встряхнуть. Вот так. А потом…

– Не смейте.

Глаза были близко друг к другу. Я изловчился – и прыгнул: зрачки женщины подернуло той особой туманной пленкой, которая является вернейшим признаком… Ну, одним словом, я неверно рассчитал прыжок и повис на выгибе одной из ее ресниц, бившейся из стороны в сторону, как ветвь, застигнутая бурей. Но я знаю свое дело, и через несколько секунд, пролезая сквозь зрачок внутрь, запыхавшийся и взволнованный, я услыхал позади – сначала звон поцелуя, потом звон оброненного на пол термометра. Снаружи меня тотчас же захлопнуло веками. Но я не любопытен. С чувством исполненного долга я уселся под круглым сводом, раздумывая о трудной и опасной профессии человечка из зрачка: будущее показало, что я был прав. Больше того: оно оказалось мрачнее самых мрачных моих мыслей.

Одиннадцатый замолчал и сидел, уныло свиснув с светящегося всхолмия. И забытые снова запели – сначала тихо, потом все громче и громче – свой странный гимн:

Чел-чел-чел, человек, человечек,
Не спросясь у зрачка, ты не делай скачка.Не-чет.

– Этакое наглое животное, – резюмировал я, встретив спрашивающий взгляд Шестого.

– Из нечетов. Они все такие.

Я с недоумением переспросил.

– Ну да. Разве вы не заметили: с одной стороны от вас я, Шестой, с другой – Второй, Четвертый. Мы, четные, держимся тут особняком, потому что, видите ли, все эти нечеты – как на подбор – нахалы и задиры. Так что нам, людям спокойным и культурно настроенным…

– Но чем же вы это объясняете?

– Чем? Как вам сказать: наверное, у сердца существует свой ритм, смена воль, своего рода диалектика любви, меняющей тезис на антитезис, нахалов на смиренников вроде нас с вами.

Он добродушно захихикал и подмигнул. Но мне не хотелось смеяться. Шестой тоже согнал со своего лица веселость.

– Видите ли, – заговорил он, придвигаясь ко мне, – не следует торопиться с осуждением: стиль оратору создает аудитория – вскоре вы в этом убедитесь на самом себе. Одиннадцатому нельзя отказать в некоторой наблюдательности. Скажем так: к уменьшительным именам прибегают для выражения увеличительных процессов эмоции; значимость растет – знак умаляется; ведь уменьшительными именами мы называем тех, кто для нас больше других, и недаром в старославянском языке слова мил и мал отождествлены. Да, я, как и Одиннадцатый, убежден, что любят не тех громадных человечищ, которые вытряхивают нас из зрачков в зрачки, а именно нас, странствующих человечков, ютящихся всю жизнь по чужим глазам. Затем: если снять пошлотцу с теории мелких услуг, то и здесь Одиннадцатый прав: влюбить – значит завладеть так называемой ассоциативной массой влюбляемого; больше того – самая любовь, говоря схематично, не что иное, как частный случай двухсторонней ассоциации

– Это что за?..

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды — липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа — очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» — новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ганс Фаллада , Ханс Фаллада

Проза / Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века / Проза прочее