Сразу после войны, в освобожденном Вентспилсе, я написал небольшую повесть, которую назвал «Когда мы вернемся». Кадацкий сказал, что не отпустит меня домой, пока я не напишу истории полка, и я целыми днями переводил строгие строчки журнала боевых действий в тяжеловатую сумароковскую оду. А вечерами писал свою повесть. В ней есть отзвуки пережитого и в Гатчине, и в Пелкове, и во многих других местах, где я видел освобожденных людей. Один из героев повести — человек еще совсем молодой, но уже много хлебнувший в войну, — говорит, размышляя о своей жизни, что не одни только лишения и страдания делают человека зрелым; нельзя почувствовать себя зрелым, не испытав счастья.
Но не только моя небольшая повесть удерживала меня в Вентспилсе. И не только история полка, которую куда удобнее было бы писать в Ленинграде. Еще удерживала меня здесь какая-то неосознанная боязнь вернуться домой…
А ведь я был много счастливее других. У меня был дом, мама приехала из своей Усть-Тальменки еще в сорок четвертом году и ждала меня. Мы еще почти ни о чем и поговорить не успели, уж очень быстро катились последние полгода. И боясь своего возвращения, я вместе с тем скучал и по Ленинграду, и по дому, и по своему письменному столу, да и с друзьями пришла пора повидаться, да и от Лены давным-давно не было писем, почему не отвечает, что там с ней и с маленьким Виктором, пареньку уже пошел второй год…
Медленно я расставался с Вентспилсом, еще день — Рига, еще один — Псков. Снова был июнь, снова цвела сирень, в Риге ее необычайно заботливо выращивали, такой пышной сирени я вообще нигде не видел, а в Пскове сирень совершенно одичала, среди развалин домов то тут, то там росли какие-то странные кусты, почти без цветов.
Под самым Ленинградом я выменял «Беломор» на две веточки сирени — одну для мамы, другую для Лены — и явился с ними домой. Кроме этих веточек, я привез две большие ярко-красные головки сыра и две длинные палочки салями, перевязанные ленточками с надписью «Гот мит унс».
Приходить в гости с подарками, да еще с такими мощными — большое удовольствие, мама просила передать Лене «от себя» шесть небольших салфеточек, она хорошо помнила Лениного брата, с которым мы вместе учились в школе.
Я так часто думал о своем возвращении в Ленинград, что теперь жил, как по заранее написанному сценарию. На перегоне Луга — Ленинград, удерживая себя от желания взглянуть на бывшие наши дачные места, я сыграл несколько партий в «козла» со своими соседями, а в наш двор на улице Якубовича вошел, насвистывая какую-то мажорную песенку, вошел, и еще со двора увидел конопатый «Беккер» на месте проданного инструмента.
— Прокатный? Ну вот и хорошо!
И с мамой я говорил о чем угодно, но не трогал пережитого. И к Лене я шел, как на именины; подарки, правда, несколько экзотические, но тут уже ничего не попишешь.
Приятная неожиданность: работает электрический звонок. Полгода назад в эту дверь надо было стучать. Я позвонил, звонок был голосистый, я с лестницы слышал, как он звонит. Да и лестницу немного привели в порядок, дыру от снаряда заделали, похоже, что будут красить.
Так я раздумывал, ожидая, пока Лена откроет дверь, но дверь не открывали, я позвонил второй раз, третий — наверное, гуляет с младенцем — и вышел на канал.
Я ходил по набережной, бросаясь навстречу детским колясочкам: не так-то их в то время было много. Но все зря… Уже десятый час вечера, десять часов, прохожих все меньше и меньше. Может быть, я недостаточно настойчиво звонил?
Я снова пошел к Лене, нажал белую пуговку и звонил не отпуская. Звонок звонил в полный голос — никто не открывал. Я снова пошел на улицу и через час — снова наверх.
В двенадцатом часу я решился на крайнюю меру и позвонил в соседнюю квартиру. Мне долго не открывали, я вел переговоры через цепочку, наконец моя сирень сделала свое дело: человек с такой веточкой не кажется опасным, даже в двенадцатом часу ночи.
Мне открыла дверь женщина с резкими чертами лица и, когда я объяснил, в чем дело, сказала, что она в Ленинграде всего только неделю, никаких детей, тем более в колясках, на этой лестнице не видела, а там, куда вы стучите, живет пожилая женщина, судя по пуговицам на пальто, она работает в пожарной части. Я извинился, сел на ступеньку, а через полчаса пришла Нина.
В квартире был чудовищный беспорядок, воздух был застойный, табачный, мы сели за стол, на котором валялись гильзы, пустые консервные банки, моток шерсти и безобразная детская погремушка. Сели, закурили, и Нина мне рассказала, что в апреле пришло извещение о гибели Павла. В мае с Урала приехал дед, то есть отец Павла, и забрал Лену с ребенком. Нина была против этого, но Лена так ко всему была безразлична, что ее ничего не стоило уговорить. От нее за это время пришли два письма. Нина вынула свое старое, наполовину разбитое пенсне, — мне кажется, с ним было еще труднее читать:
— «Дорогая Нина, я здорова, Витя тоже. Он свободно говорит «мама» и…» — Нина бросила свое пенсне, и кусочек стекла вылетел на стол. — Читайте сами…