Я вот помню совершенно отчётливо, как я года два назад был в гостях у Кушнера, не рискну себя назвать его другом, но учеником, младшим товарищем – рискну. И вот Кушнер мне рассказывал, как он читал документы о том, как несколько сотен евреев живыми замуровали в шахте в 1943 году, и эти люди там несколько дней умирали. И вот он рассказывал: «Когда я об этом прочёл, я понял, что, наверное, всё-таки после Второй мировой войны проект «Человек» следует закрыть, всё-таки «Человек» не выдержал, всё-таки он провалился. Можно сказать, что после того, что было в двадцатом веке, дальше жить нельзя. Вот всё я терпел, но когда я прочёл эти документы, я сломался». Я подумал, что Шаламов к этому выводу пришёл значительно раньше. А ещё раньше пришёл к нему Горький, который уже в ранних своих текстах утверждает, что да, человек – это то, что надо переплавить. Строго говоря, ещё и Ницше об этом говорил, что человек – это его усилие быть человеком. Сам по себе он ещё не готов, не сделан. И ещё откровеннее проговорился Леонов в своём романе «Пирамида», сказав, что в человеке роковым образом нарушен
Но такой страшной констатации этой неудачи до Шаламова и после Шаламова в литературе не было. По Солженицыну, например, лагерный опыт может быть благотворен, он может выковать человека, но это, утверждает Шаламов, потому, что Солженицын в настоящем-то аду не был. Он был сначала в шарашке, потом в Экибастузе, но он не был на Колыме, где из человека выбивали, выжимали, выдавливали всё человеческое. Шаламов считал, что на всей Колыме он встретил одного порядочного человека – Георгия Демидова, ученика Ландау, харьковского физика. Демидов написал, кстати отчасти под влиянием Шаламова, свою лагерную прозу, очень сильную, из которой наиболее известен рассказ «Дубарь». Рассказ, который каким-то своим остриём, своей сутью Шаламову абсолютно противопоставлен. Про что там история? Там заключённому надо похоронить дубаря, и он не знает, кто умер. А оказывается, что родила зэчка, и надо похоронить младенца. Он думает, что младенец уродливый, крошечный, скелетик такой, а ребёнок абсолютно здоровый и какой-то удивительно гладкий, масляный, сливочный, пишет он, и удивительно красивый. И когда он его хоронит, то он испытывает чувство благодарности и восхищения, потому что вот человек даже здесь, даже в этих условиях, даже вот этот мёртвый ребёнок напоминает о каком-то божественном величии, как это ни ужасно. А вот у Шаламова, я думаю, он бы его сожрал. Вот так бы это было. Или что-нибудь ещё бы он с ним сделал, но, во всяком случае, он бы не восхищался, он бы не благодарил, он бы только ужасался, потому что для Шаламова всё в лагере напоминает об унижении, об отвращении, гибели человека – всё распад, всё мерзость.