Впоследствии, когда появился фильм Ларисы Шепитько «Восхождение» – самый успешный из её фильмов, многие говорили о том, что проблема действительно подменена. Наверное, подменена, потому что в фильме Шепитько Сотников – святой, и он и сделан святым, и его пытки показаны как страсти Христовы, и сам Плотников несколько христоподобен в этой роли, и параллели между Рыбаком и Иудой проводятся всё время. Да, он, конечно, святой, а святым может быть не всякий. А Быков, наоборот, подчёркивал будничность своего героя, его подчёркнутую негероичность, то, что всякий может быть таким, и более того, что самый жалкий, самый неудачливый, в конце концов, окажется самым героическим. Сотников не мученик, Сотников – один из многих, и именно массовость этого образа была так дорога
. Поэтому, может быть, мы доживём ещё до более точной и более приземлённой экранизации этой вещи. Пока же она остаётся великим утешением для всех, кто позволяет себе думать, сомневаться и не позволяет загнать себя в страшные рамки грубости и простоты.Алесь Адамович
«Хатынская повесть»,
1972 год
Начало семидесятых ознаменовано не только расцветом российской культуры, но и настоящим взлётом национальных литератур. Появляются и «Белые флаги» Думбадзе, и «Белый пароход» Айтматова – такое удивительное совпадение, но всё-таки мы решили остановиться на «Хатынской повести» Адамовича именно потому, что эта книга представляется мне самой влиятельной. Влиятельной в том смысле, что так называемая «сверхлитература», которой Адамович занимался впоследствии, берёт своё начало именно в этом тексте. И русскоязычный белорусский нобелевский лауреат Светлана Алексиевич – не просто ученица и соратница Адамовича, но прямой продолжатель его творческого метода.
Я сильно подозреваю, что если бы Адамович дожил до наших дней, скорее всего, Нобелевскую премию получил бы именно он – как создатель этого творческого метода.Алесь Адамович – фигура в русской и белорусской литературах прежде всего чрезвычайно неоднозначная, сложная, больная, мятущаяся. Подростком он пережил партизанский опыт и никогда не избавился от ужаса, который тогда поселился в его душе. Долгое время Адамович не решался писать о том, что видел и знал. Не решался не потому, что он опасался цензуры – цензура само собой; и всю правду о Хатыни он написать так и не смог: понадобилась перестройка, понадобилась отвага Василя Владимировича Быкова, чтобы рассказать всю правду о белорусских сожжённых деревнях и о том, что партизаны тоже, как ни ужасно это звучит, несли ответственность за судьбу этих деревень, потому что они убивали гитлеровских функционеров. В частности, Хатынь была местью за одного из любимцев фюрера, знаменитого бегуна – за партизанские действия мстили мирным жителям. Партизаны, конечно, ни в чём не виноваты, ни с какой точки зрения, но некоторая моральная ответственность на них есть. В югославской литературе эта тема поднималась, а в русской до последнего времени нет. Но дело, повторяю, не в цензуре. Дело в том, что для самого Адамовича прикосновение к этому опыту было слишком серьёзной травмой. Достаточно сказать, что после первой своей автобиографической дилогии «Война под крышами», которая у нас сейчас более памятна по экранизации и по песням Высоцкого к ней («Сыновья уходят в бой», «Аисты»), он не прикасался к этой теме ещё шесть лет, а свою «Хатынскую повесть» потом писал в три приёма – в 1965-м, в 1968-м и только в 1971-м закончил. Это был для него опыт чрезвычайно мучительный, и в книге это прочитывается, потому что она полна чудовищных деталей, она физически, тактильно невыносима: этот горящий торфяник, на котором происходит большая часть действия, этот огонь – там же тема огня, ожогов проходит через всю книгу, вплоть до того, что там мальчик обжигается о картошку, и это становится как бы первым ожогом, первым толчком. Эта чрезвычайно сильно и убедительно написанная книга оставляет тактильное чувство прикосновения к пламени. Она действительно и писалась мучительно, и, несмотря на свой сравнительно незначительный объём, читается очень не сразу и очень тяжело.