Я наблюдал Павла Николаевича в табуне студентов, которые коллективно ухаживали за приезжей барышней, - существом редкой красоты. Скворцов, соревнуя юным франтам, тоже кружился около барышни и был величественно нелеп со своим мундштуком, серый в облаке душного серого дыма. Стоя в углу, четко выделяясь на белом фоне изразцовой печи, он методически спокойно, тоном старообрядческого начетчика изрекал тяжелые слова отрицания поэзии, музыки, театра, танцев и непрерывно дымил на красавицу.
- Еще Сократ говорил, что развлечения - вредны, - неопровержимо доказывал он.
Его слушала изящная шатенка, в белой газовой кофточке и, кокетливо покачивая красивой ножкой, натянуто любезно смотрела на мудреца темными, чудесными глазами, - вероятно, тем взглядом, которым красавицы Афин смотрели на курносого Сократа; взгляд этот немо, но красноречиво спрашивал:
- Скоро ты перестанешь, скоро уйдешь?
Он доказал ей, что Короленко - вреднейший идеалист и метафизик, что вся литература - он ее не читал - "пытается гальванизировать гнилой труп народничества". Доказал и, наконец, сунув мундштук за пояс, торжественно ушел, а барышня, проводив его, в изнеможении - и, конечно, красиво бросилась на диван, возгласив жалобно:
- Господи, это же не человек, а - дурная погода!
В. Г., смеясь, выслушал мой рассказ, помолчал, посмотрел на реку, прищурив глаза и негромко, дружески заговорил:
- Не спешите выбрать верования, я говорю - выбрать, потому что мне кажется теперь их не вырабатывают, а именно - выбирают. Вот, быстро входит в моду материализм, соблазняя своей простотой... Он особенно привлекает тех, кому лень самостоятельно думать. Его охотно принимают франты, которым нравится все новое, хотя бы оно и не отвечало их натурам, вкусам, стремлениям...
Он говорил задумчиво, точно беседуя сам с собою, порою прерывал речь и слушал, как где-то внизу, на берегу, фыркает пароотводная трубка, гудят сигналы на реке.
Говорил он о том, что всякая разумная попытка объяснить явления жизни заслуживает внимания и уважения, но следует помнить, что "жизнь слагается из бесчисленных, странно спутанных кривых" и что "крайне трудно заключить ее в квадраты логических построений".
- Трудно привести даже в относительный порядок эти кривые, взаимно пересекающиеся линии человеческих действий и отношений, - сказал он, вздохнув и махая шляпой в лицо себе.
Мне нравилась простота его речи и мягкий вдумчивый тон. Но - по существу, все, что он говорил о марксизме было уже - в других словах знакомо мне. Когда он прервал речь, я торопливо спросил его: почему он такой ровный, спокойный?
Он надел шляпу, взглянул в лицо мне и, улыбаясь, ответил:
- Я знаю, что мне нужно делать, и убежден в полезности того, что делаю. А - почему вы спросили об этом?
Тогда я начал рассказывать ему о моих недоумениях и тревогах. Он отодвинулся от меня, наклонился - так ему было удобнее смотреть в лицо мне и молча внимательно слушал.
Потом тихо сказал:
- В этом не мало верного. Вы наблюдаете хорошо.
И - усмехнулся, положив руку на плечо мне.
- Не ожидал, что вас волнуют эти вопросы. Мне говорили о вас, как о человеке иного характера... веселом, грубоватом и враждебном интеллигенции...
И, как-то особенно крепко, он стал говорить об интеллигенции: она всегда и везде была оторвана от народа, но это потому, что она идет впереди, таково ее историческое назначение.
- Это - дрожжи всякого народного брожения и первый камень в фундаменте каждого нового строительства. Сократ, Джордано Бруно, Галилей, Робеспьер, наши декабристы, Перовская и Желябов, все, кто сейчас голодают в ссылке, с теми, кто в эту ночь сидит за книгой, готовя себя к борьбе за справедливость, - а прежде всего, конечно, в тюрьму, - все это - самая живая сила жизни, самое чуткое и острое орудие ее.
Он взволнованно поднялся на ноги и, шагая перед скамьей взад и вперед, продолжал: