— Быть может, Болек прав, — сказал Гамлиэль Еве. — Мне кажется, ты играешь в этой драме полезную, если не ключевую роль. Но в таком случае тебе скорее следовало бы встречаться с Лией? Ведь это она больна и нуждается в помощи.
Ева заявила, что согласна, однако добавила, что надо было с чего-то начать. Она отправится в Чикаго позже и там переговорит с Лией. Дело свое она считала священной миссией. Действительно, ее отлучки участились, она постоянно встречалась и с Лией, и с Самаэлем. А как же Гамлиэль? Он тосковал по ней. Что бы она ни думала, он любил ее. Она была его последней любовью. Она давала ему то, чего лишила Эстер: чувственное счастье, радость и негу до изнеможения. С Эстер он познал слияние двух душ, влюбленных в чистоту. С Евой — страстное обретение двух существ, которые и помыслить не могли о том, чтобы расстаться. И это тоже любовь, думал Гамлиэль. Конечно, другая. Но в конечном счете каждая любовь по-своему уникальна и сходна в этом со страданием. Сравнивать же внешние проявления любви означает опошлить ее.
Впрочем, он все же не был до такой степени слеп, чтобы не заметить, как Ева, несмотря на всю нежность к нему по ночам, постепенно отдаляется от него. Теперь она умолкала не затем, чтобы поразмыслить — чтобы улететь мыслью к Самаэлю. А когда она смотрела на Гамлиэля, у него создавалось впечатление, будто ей просто надо удостовериться, что он все еще здесь. Мог ли он тогда, должен ли был сказать что-нибудь, предостеречь ее? Показать, какая опасность ей грозит? Ведь придется выбирать между двумя мужчинами — тем, кто сделал несчастной дочь их друга, и другим, для которого она воплощала прекраснейший из даров, отречение и верность в любви? Но она отказывалась любить, равно как и быть любимой. Неужели любовь пугала ее, потому что она была вдовой? Гамлиэль ничего об этом не знал. Быть может, она предпочла бы говорить о связи или о дружбе? Она не желала употреблять и эти слова. «Слова ограничивают живое существо в попытке определить его, — говорила она. — Оставим их там, где им место: в словаре». У Гамлиэля имелось собственное мнение на сей счет — он хорошо разбирался в предмете. Но, желая польстить ей, напомнил, что Диоген также не доверял словам и критиковал речи Платона, находя их слишком длинными. А сам Платон ненавидел книги, потому что им невозможно задать вопрос. Оба они были не правы, полагал Гамлиэль… А она что об этом думает? Ева отмахнулась от вопроса, ясно дав понять, что сейчас не время блистать эрудицией. Говорить следовало не о мертвых философах, а о живой Лии. И живом Болеке. И ее встречи с Самаэлем продолжились. Из гордости, досады или смирения Гамлиэль решил держаться в стороне. Он наивно повторял себе, что все уладится само собой, нужно терпеть, ждать чуда. Он тупо ждал и дорого заплатил за свою тупость.
Теперь, по прошествии времени, Гамлиэль говорил себе, что не должен был позволять Еве встречаться с Самаэлем. Он должен был бороться, спорить, взывать к ее разуму, к ее сердцу. Должен был объяснить ей, что ему она тоже нужна. Быть может, ничего бы не случилось. Если бы она не решила проникнуть в тайну Болека, то не принудила бы его к откровенности, не узнала бы правды о его дочери, не испытала бы потребности помочь ему, не познакомилась бы с Самаэлем… Гамлиэль и Ева счастливо жили бы вместе до конца дней своих, как говорится в сказках.
Я не потерпел поражения, уже давно думает Гамлиэль, я не сказал судьбе нет. Я склонил голову и погрузился в одиночество. В конце концов это мое природное состояние. После родителей, после Илонки, после Колетт я остался один. О, я знаю, что одному жить нельзя. Некий писатель сказал где-то, что «Бог один, а человек не может и не должен быть один». Я же по-своему трактую библейскую мысль: созданный по образу Божьему человек уникален, как Он. Человек — один. Как Он. Не обязательно только в смерти — и в жизни тоже. В несчастье и в счастье. Неужели я сказал «счастье»? После Будапешта это слово потеряло смысл. Оно словно бы ищет кого-то, чтобы тронуть сердце его и душу. А от меня бежит и знать меня не хочет.
Был ли я счастлив с Евой? Допустим, что я хотя бы познал вкус счастья. Внезапно безумная мысль вновь пронзает мой разум: а вдруг эта больная, изувеченная, неизвестная женщина — Ева? Нет, Ева моложе. Но как это определить, если все лицо сожжено огнем? Нет! Ева узнала бы меня. И я узнал бы ее… Ну и дурак же я! Ева совсем не говорит по-венгерски.
Ева. Прямая и откровенная. Взгляд ее был устремлен за пределы времени, но реальность она из виду не теряла.
Она сама возвестила о перемене, можно сказать, о конце наших отношений, иными словами, о моем возврате к одиночеству.