Народ аж отпрянул: не часто кто сознается, что участвовал в колдовстве – пусть и не на шабаш летал, а так вот, как Граппа угораздило. Но кто и жалостливо глядит на рыжего: от большой любви человек так поступил, жизнь милки своей сберечь хотел! Дитрих этот, гансов судья, говорит тогда: «Хотел бы еще, чтобы ответил ты, Бернард Грапп, вот на какой вопрос: прельщал ли ты сердце и душу Гаусберты колдовским зельем, отваром или амулетом-оберегом, чтобы оказалась она к тебе приязна?»
«Нет, – отвечает Грапп. – Любовь наша сама зародилась, сама укрепилась, и не пользовал я любимую свою, чтобы осталась ко мне приязненна, ни словом, ни зельем».
«Тогда зачем же прибегал ты к помощи Старой Гертруды, ведьмы?»
«Да потому, – Грапп в ответ, – что мамка Гаусберты сама ведьма, как все о том нынче знают. Вот и думал клин клином вышибить: над добрым словом и христианской молитвой Соленая Грета лишь насмехалась».
«И как же помогла Старая Гертруда в твоей просьбе? Декоктом или колдовским амулетом?» – снова Дитрих пытает Граппа. А тот бородой пыль метет: «Кроме как в последний раз, никаких амулетов и зелий ведьма мне не давала. Одними только советами помогала, да и то о колдовстве в них речи не было, лишь о хитрости».
«А в третий, последний раз?» – снова Дитрих.
Грапп голову пуще прежнего повесил: «А вот в третий раз научила она и слову колдовскому, и амулет дала, чтобы красавицу-любку мою от смерти спасти. В том и виноват перед людьми и Богом».
«И что же, – Дитрих ему, – помогла колдовская сила?»
Грапп нахмурился. «Нет, – отвечает, – Господь не допустил, хотя я сделал все, как старуха Гертруда научила. Да что говорить, если нынче и пепел от тела любимой моей развеян?»
И зарыдал в голос.
Только и добавил, борода рыжая: «Хотелось бы мне разве, чтоб и тому, кто любовь мою на костер послал, отмстилось сторицею». И мрачно-мрачно так на Дитриха поглядел.
А ганс ему: «Так тебе скажу, Бернард Грапп: расследовав обвинения и выслушав свидетелей и саму маркитантку, признал я Гаусберту, дочерь Соленой Греты, невиновной в тех преступлениях, в каких обвиняли ее мать, и о том отдал распоряжения. После казни Соленой Греты должны были девицу отпустить – после казни, говорю я, потому как подумалось, что иначе попытается дочка спасти мать. Сам я отъехал по делам, а то, что оказалась сожжена и дочь, было для меня столь же внезапным, сколь и печальным, хоть верь, хоть не верь».
Грапп аж вскинулся – пыль в стороны: «Да неужто? – шипит. – Кто ж тогда виновен, что невесту мою за ветром пеплом пустили?»
Дитрих взгляда не опустил: «Это же, – говорит, – хотел узнать и я. Потому опросил кое-кого из тех, кто охранял Соленую Грету и дочь ее. И было рассказано мне такое вот: пока сидели в заточении, не оставались они в одиночестве».
«Знаю, – отвечает Грапп. – И в том я тоже признаюсь. Навещал любовь свою, пытался колдовством ее сберечь, живой сохранить».
«Да, – кивает Дитрих, – что ты заходил к ведьме с Гаусбертой – рассказали. Однако ж рассказали и еще: не ты один с Соленой Гретой и ее дочерью разговаривал».
Грапп глядит на него, и, вижу, такой огонь в глазах его разгорается…
«Кто? – спрашивает. – Кто еще?»
Тут уж Ульфанг не выдержал: шапкой оземь хватил…
«Что ж деется? – кричит. – Так, глядишь, всяк башмак начнет нашего брата-вояку к управе призывать, а мы слушаться его станем? Тьфу!» – в пыль сплюнул.
Тут-то Грапп на него и взглянул: пристально, в упор, как по клинку палаша.
«А ведь это ты был, – говорит. – Ты к Гаусберте и старой ведьме в тюрьму приходил, больше некому. Ты давно Соленую Грету подмасливал, все к дочери ее под юбку забраться хотел – благо красоткой уродилась! То-то присные твои – и Курт Белый, и Эгберт – подговаривали меня: не связывайся с Гретой, не стоит оно того! Выходит, и «братчикам» о Грете ты рассказал, чтоб коли не тебе, так никому».
Крошка Ульфанг лишь скривился: «Совсем, Бернард, ты с ума подвинулся, если такое говоришь о своем капитане. Может, и к лучшему, что нынче вздернут тебя между небом и землей».
Тут-то Грапп и показал, каков он боец.
По правде сказать, я такой резвости не ожидал: никто и слова не успел молвить, как рыжий нож у Шторха из-за пояса выхватил и в Крошку Ульфанга метнул. И убил бы насмерть, когда б тот как раз не отвернулся от пушкаря в напускном негодовании. Поэтому нож воткнулся в плечо: Ульфанг рухнул наземь, вопит, кровища брызжет… Люди его заворчали, кое-кто и за палаши с пиками схватился. Только Хинк как гаркнет тогда: «Ну-ка, тихо, не то все здесь и ляжете!» Парни наши сразу пики выставили, Ульфанговых людей оттеснили. Сам же Хинк на капитана, на Химмеля косится: что, мол, скажет.
А Мягкий молчит, хмурится. Потом Шторху кивнул, чтобы Ульфангу пособил.
И тут Малышка наша: «Только ж это еще не все», – говорит.
И – будто слово колдовское произнесла: затихло все вокруг.
Малышка же продолжает: «Раз правды ищете, говорить нужно ее до конца, до донышка. Ведь Гаусберта не сгинула на костре, все еще рядом она – и справедливости жаждет».