В бесконечной чересполосице его совсем разных мыслей — истинных и издевательских, взглядов подлинных и взглядов прикрытия — найдется материал для всех его почитателей. Он сможет быть своим и для западников, и для националистов, и для марксистов, и для верующих…
Он загадочен, как шекспировский Гамлет, которого могут играть все. И красавцы, и уроды, и молодые, и старики — все найдут оправдание в шекспировском тексте.
Только когда писать о нем будете — не забывайте саркастическую его улыбку…
Во время поношения он вел себя достойно — ни у кого ничего не попросил, ни к одному из прежних знакомцев за смягчением участи не обратился.
Общество вначале радостно травило его. Князь Долгоруков, этот «штабс-капитан Лебядкин», умнейший человек и совершеннейший мерзавец, будет писать пасквили о Чаадаеве…
Чаадаев читал их с холодной усмешкой и швырял в камин. Он ценил рассказ о Талейране, который заснул во время чтения памфлета о себе. «Моральная неприкосновенность» не позволяла ему тратить гнев на гонителей. Тому же он учил дорогих ему людей. Отсюда его фраза: «Если бы я был в Петербурге, дуэли Пушкина не было бы».
Он отлично знал цену жалкого негодования жалкого нашего общества, о котором Белинский писал: «Что за обидчивость такая!
Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся… а тут Чаадаев, видите ли, народную честь зацепил — не смей говорить!.. Отчего же это в странах, больше образованных, где, кажется, чувствительность должна быть развитее, чем в Калуге да Костроме, не обижаются словами?»
И еще Чаадаев знал: за холуйским негодованием непременно последует холуйское подобострастие к тому,
И действительно — далее все шло по этому российскому обычаю. Когда князь Голицын снял домашний арест, ходить к Чаадаеву стало не только дозволено, но очень даже почетно. В его дом зачастили посетители. Быть принятым Чаадаевым становится признаком хорошего тона, его одобрения добиваются с угодливостью вчерашние гонители.
Знаменитый Загоскин еще недавно написал на него комедию (точнее, сатиру) «Недовольный». Чаадаев посмотрел тогда эту комедию и сказал с вечной своей усмешкой: «А где же это он у нас увидел недовольных? У нас, как известно, все довольные…»
Загоскин был назначен директором только что построенного Малого театра — предмета тогдашней гордости второй столицы. И когда Чаадаев пришел в театр, вчерашний обличитель его Загоскин встретил вчерашнего своего отрицательного героя не только с самым жарким гостеприимством, но с подобострастием, угодливостью, что и было отмечено современниками…
Чаадаев жил в маленьком флигельке на Басманной. Он поселился в нем в 1833 году (еще до опалы) и проживет там до смерти.
Жалкий флигелек ветшал и был жив, как сказал Жуковский, «одним духом», но Чаадаев не покидал убогого жилища. И назывался вчерашний денди «Басманным философом» — без иронии, с уважением.
Когда его выпускали из заточения в собственном доме, Государь повелел ему «впредь ничего не писать». А зачем писать ему — мастеру беседы? Зачем писать в стране, где нельзя печататься? В этой стране достаточно говорить — и он говорил… Так рождались его «mots» — чаадаевские остроты, которые тотчас перелетали из Москвы в Петербург.
Все знатные иностранцы, приезжавшие в Москву (тот же маркиз де Кюстин), знали: необходимо посетить главную московскую достопримечательность — флигелек «Басманного философа». Побеседовать с московским Сократом, почерпнуть чаадаевских «mots»…
Одну из mots Петра Яковлевича де Кюстин позаимствовал, обессмертив этой остротой свое сочинение. Это ведь Чаадаев сказал: «В Москве каждого иностранца ведут смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой нельзя стрелять, и колокол, который свалился прежде, чем зазвонил. Удивительный город, где достопримечательности отличаются нелепостью…» Впрочем, для Чаадаева большой колокол без языка был «гиероглиф, выражающий большую страну…»
Была у него и другая известная острота. Выслушав очередное сообщение о борениях в Государственном Совете, о славных битвах отечественных политиков, он говорил, улыбаясь: «Какие они у нас, однако, шалуны!» И в этом не было никакого презрения — просто суждение Гулливера о лилипутах…
И каждый вечер, узнав последние,
Никто теперь не возмущался, наоборот — с подобострастием и в самых разных вариантах повторяли и множество острот с восторгом ему приписывали. Ибо теперь он занимал «должность Чаадаева» — московской достопримечательности.
Только великие славянофилы смели спорить с «Басманным философом» — Хомяков, Аксаков… «Может, никому он не был так дорог, как нам — тем, которые считались его противниками…» — писал Хомяков.