Известно ли г. Линдквисту, какой бурей негодования была встречена эта поэма советской критикой, довольно верно усмотревшей в ней скрытое издевательство над революцией и всеми ее «завоеваниями»? Известно ли ему, что сейчас же по выходе в свет «Двенадцати» за Александром Блоком в коммунистических кругах (по почину Луначарского и красного критика Когана) прочно установилась кличка «контрреволюционера» и «саботажника»? Известно ли ему, наконец, что спустя несколько дней после смерти Блока в Москве, в одном из очень модных теперь кабаков пролетарских поэтов, был устроен вечер памяти Блока, на котором заслуженные певцы советского буйства и элементы — с советской точки зрения, во всяком случае — вполне благонадежные: Маяковский, Шершеневич, Мариенгоф, Каменский (Василий), Есенин, Орешин, Кусиков и др. — оскорбили свежую могилу поэта такой отборной руганью, такой нецензурной «хвалой», обвиняя Блока в «белогвардействе» и «поэтическом (!) соглашательстве», что даже «Правда» почла за долг возмутиться таким кощунственным хулиганством. Кстати, громовая статья по этому же поводу и послужила одной из причин закрытия петербургского «Вестника литературы», издаваемого Домом Литераторов, тоже впоследствии закрытым за «белые тенденции».
Думаю, что все это г. Линдквисту не известно. Иначе чем же объяснить этот по меньшей мере странный и недостойный серьезного исследователя навет на большого поэта, павшего жертвой того самого режима (Блок умер от цинги на почве голода), который он, по словам г. Линдквиста, защищал в своих произведениях?
Александр Блок литературный силуэт
Этот критический этюд, этот посильный дар безвременно погибшему поэту назван мною литературным силуэтом, потому что художественное наследство Блока не успело отстояться в буре тех трех лет, что прогремели со дня его смерти, и не может быть влито в рамки четкого, всем понятного портрета. Восторженно встреченный одними и частью непонятый, частью злорадно осмеянный, Блок ушел с нашей душной и вздорной земли, бросив тревожную тень на полотно русского искусства, силуэтом волнующим прошелестев вдали.
Если в оценке событий чисто исторических правилен принцип своего рода «невмешательства» современников в дела своей эпохи, если верно, что даже самый объективный современник, рассматривая то или иное явление мелькающей перед ним жизни, невольно кладет на него печать своих личных симпатий, предубежденности, тенденциозного, а очень часто и явно пристрастного освещения фактов, то не применим ли этот принцип в еще большей мере к творчеству писателя, с которым нас связывают воистину «испепеляющие годы» сурового, кровавого смерча, расколовшего нас на бесчисленные группы озлобленных, непримиримых, друг друга не понимающих людей?
Вонзая в мертвое тело Блока и в его неумирающую душу клинки скороспелых суждений, с искусством ничего общего не имеющих, не рискуем ли мы или бездоказательно причислить поэта к лику святых, или так же огульно предать его анафеме?
Пройдут годы слепоты, озверения, кровавого бешенства. Когда-нибудь станем, быть может, мудрыми и спокойными, научимся любить только прекрасное, отметая гной и злобу. Оглянемся на пройденный путь — и средь других лиц, ушедших в невозвратность, увидим и лицо Александра Блока, беспристрастным временем очищенное от клеветы, легенд, непонимания.
А пока с глубокой скорбью обнажим голову перед ранней могилой поэта. Но уже теперь, даже для нас, для ошибающихся современников, несомненно одно: Блок унес с собой талант исключительного напряжения, красоты исключительной нежности.
Поклонимся же отсюда, издалека, его праху и скажем волшебному чародею слова его же словами:
Там, где все заполняющими тенями прошли Пушкин, Лермонтов, Майков и Фет, — славнейшие из славных, — казалось, нет места новому имени. Казалось, что все разнообразие тем и образов, вся музыка слова уже отражены в чеканных стихах и каждому, входящему в терем русской поэзии, суждено повторить сказанное другими, суждено только омолаживать старые, известные всем песни. Так казалось. Но в золотой терем постучался Блок, и новым волнующим светом вспыхнули его высокие стеньг, и в море этого света молодой дерзкий голос запел так необычно и так самобытно, что раздвинулись чудесные тени четырех, и поняли мы, что не все еще песни спеты, что много-много есть в жизни прекрасного, тайного, не замеченного нашими великанами слова.