Из не прямых, a косвенных источников мы и узнаем об этом. Таковы письма св. Григория Богослова. Последний прямо сообщает нам о дебатировании вопросов догматических и о предложении новых формул. Этот фонтан легкомысленного новаторства открыт был очень либерально. Св. Григорий осуждает это: «Мы как-то свыше меры любезны. Поставили пред алтарем проповедническую кафедру и всем кричим: входи сюда кому любо, хотя бы два или три раза переменил веру. Неблагоразумно привязываться к одной вере
». Григорий иронизирует над членами собора: «Как высокомудры они! Сладкий и прекрасный источник древней веры, которая досточтимую природу Троицы сочетала воедино – она преподана в Никее, – этот источник веры, как я видел, возмущен был солеными струями учений, какие разливали люди двусмысленные (αμφιδόξων). Держась cеpeдины, они принимают всякое мнение. И это было бы еще хорошо, если бы они действительно держались середины, a не предавались явно противной стороне».Сам св. Григорий не был противником искания новых формул. Он был только противником лукавства. Он и сам предлагал нечто новое, но яркое, a не лукаводвусмысленное. «Были там люди, – пишет Григорий, – уловленные двусмыслицей догматов, τη διπλοη των δογματων. Им не нравился смельчак-новатор, о καιωοδοξος. Что это за «новаторство»? Григорий радеет о нем и считает его для себя вопросом совести, связанным с его личным спасением.
Критикуя спертую атмосферу на соборе, св. Григорий проговаривается: что это за вопрос веры и совести, которым он безысходно мучится? «Сегодня, – говорит св. Григорий, – я возведен на престол, a назавтра меня сводят с престола. В состоянии ли кто найти для этого хоть кажущуюся причину? Осмеливаюсь сказать, Христос Мой, что y меня на сердце. Скажу ясно: Дух, Дух, – выслушайте это – исповедуемый Богом
. Еще говорю: Ты – мой Бог. И в третий раз восклицаю: Дух есть Бог!» Из этих слов св. Григория ясно, что вопрос о Лицах Св. Троицы развертывался и дебатировался. Но одержимое трусостью и бессилием мысли большинство еще неспособно было пробудиться и двинуться с места. Григорий Богослов пишет: «До сих пор ничто не приводило в такое колебание целую вселенную, как дерзновение, с каким мы провозглашаем Духа Богом. Это, как известно, и меня подвергло нерасположению друзей».На соборе 381 г. не могли не спорить о Святом Духе уже по поводу 36 епископов-македонианцев. Но была группа епископов гораздо более близкая. Они принимали никейскую веру, т.е. единосущие Сына с Отцом, но o Духе сказать это не решались. Их-то и называет св. Григорий «серединные люди». Вот это и отразилось на слабостях формул Никео-Цареградского символа. В нем Дух Святой не назван ни «Единосущным», ни «Богом».
Как раз эта «серединность» и уклонение от исповедания Духа Святого Богом и есть как бы «метрическое свидетельство» о моменте сформулирования нашего символа. Он был любовной шелковой сеткой, которую накидывали отцы собора на своих закусивших удила собратьев-духоборцев. Походит на то, что именно большинство собора 381 г. склонно было наш уже родившийся, ставший известным в Цареградской области символ веры из просто крещального сделать исповеданием епископским. Благо на Востоке в этот момент символы свободно размножались. Мелетий Антиохийский дал символ своей Антиохийской церкви. Евсевий Самосатский – своей Месопотамской церкви. Нужда в новых развитых и пополненных символах родилась не в половине V в. – к моменту Халкидонского собора, a именно в 80-х гг. IV в. при завершении триадологических споров. Нужно было подвести итог самый упрощенный, общедоступный. Никейское вероопределение не обслуживало этой общецерковной нужды. Нужно было в ежедневной практике
полное исповедание всех догматов – и при крещении, и при епископской хиротонии.Данный Никео-Цареградский символ наилучше, чем все другие, оформил эту потребность и удовлетворил ее. Он блещет точностью догматических выражений и литературной ритмичностью. Богословски неточное и даже прямо ошибочное выражение Никейского ороса «из сущности Отца» «молча» опущено. A после богословского бреда Маркеллова о рождении Сына в один из «эонов» здесь утверждено рождение Сына раньше всех «эонов» («прежде всех век
»). И против тех же гностических фантазий Маркелла о конце эона Сына утверждено: «Его же царствию не будет конца».Этот полный по содержанию, ритмически стилизованный символ не мог не побеждать и не вытеснять другие, менее совершенные. Он не нуждался в «навязывании», a принимался всеми с удовлетворением. Следы его распространенности задолго до Халкидонского собора многочисленны.