«— Стоит ли, Иван Кузьмич, так убиваться из-за голышей каких-то! Ну не удаются, ну и леший с ними. Не индюшки основа хозяйства. Если бы, понятно, хлеб или что...»
Г. Ленобль не понял характер заострения конфликта в «Профессоре Майбородове», счел его слишком мелким, незначительным, снижающим проблему, а в заключение вынес приговор: все в повести сглажено, «приглушено», проблема измельчена — «в силу этого не удивительны ни вялость действия», «ни отсутствие в ней героев, которыми можно было бы увлечься, которым хотелось бы подражать. И люди в этом произведении средние, и написано оно также весьма средне»[34].
Только вот что удивительно: все эти «средние» (читай: серые, заурядные) люди — Иван Петрович Краснов, Евдокия Васильевна, Таня Краснова, Семен Панюков, Федя Язев и другие — почему-то очень симпатичны нам и, ничуть не претендуя на «образцы» для подражания и даже не подозревая о существовании такой литературной проблемы, по ходу знакомства с ними все больше начинают заряжать и нас своей энергией, оптимизмом, с виду неброским, будничным, но истинным трудовым героизмом. А профессор Майбородов — центральная фигура повествования — и по меркам критика не «средний», а крупно написанный характер, только живой, полнокровный, без позы и ходульной монументальности. И если уж речь зашла о герое, которому «хотелось бы подражать», то Майбородов с его прямотой, честностью, самокритичностью, с его глубоким уважением к простым людям и горячим желанием помочь им, облегчить их тяжелый труд, право же, вполне достоин подражания.
В первые послевоенные годы В. Кочетов настойчиво ищет новые темы, характеры, средства изобразительности. В этом отношении интересна повесть «Нево-озеро» (1948), от которой Г. Ленобль в своей рецензии, сославшись на нехватку места, отделался одной фразой: «По качеству своему она немногим отличается от повести «Кому светит солнце»[35] (то есть «Профессор Майбородов»).
Будь критик чуть повнимательней, даже при самом отрицательном отношении к «слабой книге» он не мог бы не заметить весьма существенного отличия одной повести от другой. При всей преемственности, свойственной творческому развитию каждого серьезного художника, у В. Кочетова еще не было и не будет в дальнейшем произведения, так непохожего ни на предшествующие, ни на последующие, как «Нево-озеро». По принципам типизации, по способам построения характеров и особенно по языку и стилю эту повесть можно рассматривать как своего рода эксперимент, заранее оговорившись, что формальное экспериментаторство, разные изыски в области формы, оторванной от содержания, всегда были органически чужды художнической натуре В. Кочетова. Для поисков нового здесь были совсем другие причины.
Работая над повестями и рассказами о советских людях, вернувшихся с полей сражений и приступивших к мирному труду, В. Кочетов почувствовал, что лаконизм и суховатая сдержанность его военных произведений, герои которых раскрываются главным образом в действии, в поступках, уже не могут отвечать новым художественным задачам. Нужен богатый арсенал средств художественной выразительности для изображения советского человека, героизм и духовная красота которого теперь не так зримы и очевидны, как на войне, но именно поэтому требующие более образного и психологически убедительного выражения.
В. Кочетов понял, что без овладения этим арсеналом, и вообще сокровищницей знаний, ему не подняться до решения больших художественных задач. И до этого многое постигший с помощью самообразования, теперь он с особым упорством и настойчивостью изучает марксистско-ленинскую философию, историю, эстетику, много читает русских и европейских классиков, интересуется филологическими науками, глубоко изучает фольклор. В качестве корреспондента постоянно находясь в гуще жизни, теперь уже с профессиональной пытливостью вслушивается в народную речь, в ее красоту и своеобразие.
В содержательной, откровенной беседе со студентами Литературного института имени А. М. Горького, к которой мы уже обращались и обратимся еще не раз, В. Кочетов рассказывал: «Первое, что я писал, безусловно пострадало от газетной спешки, от газетных штампов и от желания некоторых редакторов жить спокойно. Но вот спустя год-два после войны мне пришлось побывать в прибрежных селениях на Ладожском озере среди рыбаков. Старики там говорили своеобразным, почти сказочным напевным языком, пересыпали речь словечками чуть ли не XVI или еще более ранних веков. Под влиянием увиденного и особенно услышанного я написал повесть, которая называлась «Нево-озеро». По одному названию повести, заимствованному от древнего названия Ладоги, уже можно судить о ее языке. Язык сложился цветистый, витиеватый. Но он же, этот неожиданный язык, оказал мне и немалую помощь: он помог избавиться от газетных штампов.
Позже я принялся избавляться, в свою очередь, уже и от излишеств языка «Нево-озера»[36].