Она стояла у входа и, правда, еще не постукивала от нетерпения носком по синему ковру, но уже оглядывала зал, медленно поворачивая из стороны в сторону гладкое, свежее лицо (под голубой шляпой). В зеркале блеснули голубым ее глаза.
Потом она заметила мою спину возле бара и пошла ко мне. Я не оглянулся и не встретил ее взгляда в зеркале. Подойдя сзади, она позвала меня:
– Джек.
Я не обернулся.
– Слейд, – сказал я, – незнакомая женщина ходит за мной по пятам, а я думал, у вас приличное заведение. Примите же наконец меры.
Слейд повернулся к незнакомой женщине, чье лицо сразу побелело, а глаза вспыхнули, как пара дуговых ламп.
– Леди, – сказал Слейд, – послушайте-ка, леди…
Тут леди поборола внезапную немоту и густо покраснела.
– Джек Берден! – сказала она. – Если ты не…
– Она знает ваше имя, – сказал Слейд.
Я обернулся, чтобы взглянуть в лицо действительности – не заледенелому следу в памяти, но чему-то раскаленному, кошачьему, смертоносному, электрическому, пережигающему пробки.
– Вот так штука, – обратился я к Слейду, – ведь это моя невеста! Познакомьтесь, Слейд, – Анна Стентон. Мы хотим пожениться.
– Вон что, – произнес Слейд с каменным лицом. – Очень…
– Мы поженимся в две тысячи пятидесятом году, – сказал я. – Это будет веселая весенняя свадьба…
– Не свадьба, а убийство, – сказала Анна, – и прямо сейчас. – Щеки ее приняли нормальный цвет, и она, улыбнувшись, протянула руку Слейду.
– Очень рад с вами познакомиться, – сказал Слейд, и, хотя лицо его было неподвижно, как у деревянного индейца на табачком киоске, глаза не упустили ни одной подробности под фланелевым жакетом. – Выпьете? – предложил он.
– Спасибо, – ответила Анна и попросила мартини.
Когда мы выпили, она сказала: «Надо идти, Джек» – и вывела меня в ночь, полную неоновых огней, бензиновых паров, автомобильных гудков и запаха жареного кофе.
– У тебя замечательное чувство юмора, – сказала она.
– Куда мы идем? – попробовал уклониться я.
– Хлыщ.
– Куда мы идем?
– Ты когда-нибудь повзрослеешь?
– Куда мы идем?
Мы шли бесцельно по переулку, мимо пивных с дверями-вертушками, мимо устричных баров, газетных киосков и старух цветочниц. Я купил ей гардении и сказал:
– Наверно, я хлыщ, но это тоже способ убивать время.
Мы прошли еще полквартала в толпе, втекавшей и вытекавшей через стеклянные вертушки баров.
– Куда мы идем?
– Я бы никуда с тобой не пошла, – сказала Анна, – но надо поговорить.
Мы проходили мимо очередной цветочницы, поэтому я взял еще букет гардений, выложил сорок центов и сунул цветы Анне.
– Если ты не будешь вести себя вежливо, – сказал я, – удушу тебя этими проклятыми растениями.
– Хорошо, – сказала она и засмеялась, – буду вести себя вежливо. – Она взяла меня под руку, приноровила свой шаг к моему, держа цветы в свободной руке, а сумку под мышкой.
Еще полквартала мы шли в ногу, не разговаривая. Я смотрел вниз, наблюдал, как мелькают ее ноги – раз-два, раз-два. Ее черные замшевые туфли, очень простые, очень строгие, отстукивали по тротуару властно, но они были маленькие, и тонкие щиколотки мелькали завораживающе – раз-два, раз-два.
Потом я спросил:
– Куда мы идем?
– Никуда, – сказала она, – гуляем. Не могу сидеть на месте, беспокойство какое-то.
Мы шли к реке.
– Я хочу с тобой поговорить, – сказала она.
– Так говори. Пой. Декламируй.
– Не сейчас, – серьезно сказала она, посмотрев на меня, и при свете уличного фонаря я увидел, что лицо у нее озабоченное. Кожа на лице была гладкая, как будто натянутая на безупречную лепку костяка. В этом лице не было ничего лишнего и всегда угадывалось напряжение, долгой тренировкой загнанное внутрь, спрятанное под невозмутимой гладкой оболочкой, как пламя под стеклом. Но я видел, что сегодня она напряжена больше обычного. Казалось, если вывернуть фитиль еще чуть-чуть, стекло лопнет.
Я молчал. Мы сделали еще несколько шагов, и она сказала:
– Потом. Пройдемся немного.