– Ты его не знаешь, – сказала она еще тише. – Ты знаешь его столько лет, но так и не узнал его. – Она подняла голову и посмотрела мне в глаза. – Я не жалею ни о чем, – сказала она внятно.
Я шел к своей гостинице в душной темноте, надо мной мерно билось огромное небо, на улице бензиновые пары мешались с ночным болотным запахом обмелевшей реки. Я шел и думал: да, я знаю, почему она это сделала.
Ответ был во всех прошедших годах, в том, что было в них, и в том, чего не было.
Ответ был во мне, потому что рассказал ей я.
«Я рассказал ей только правду, – с бешенством оборвал я себя, – она не смеет винить меня за правду!»
Но была ли какая-то роковая предрасположенность в природе вещей и во мне самом – такая, что именно мне назначалось открыть ей правду? Приходилось задать себе и этот вопрос. А ответа я не знал. Я шел, ломая голову над этим вопросом и не находя ответа, до тех пор, пока сам вопрос не потерял смысла и не выскользнул из моей головы, как выскальзывает тяжелый предмет из онемевших пальцев. Я принял бы на себя ответственность и вину – я был готов к этому, – если бы сознавал их ясно. Но кто их вам объяснит?
Я все шел и немного погодя вспомнил ее слова, что я никогда не зналего.
Но потом неизменно возвращался образ дяди Вилли в рождественском галстуке.
Теперь же он не вернулся. Я видел лицо. Огромное. Больше афиши. Чуб, рассыпавшийся, как грива. Тяжелую челюсть. Губы, пригнанные, как два кирпича. Расширенные глаза с могучим блеском.
Странно, что я не видел его раньше. Толком не видел.
В ту ночь я позвонил Хозяину, передал ему рассказ Анны и предложил взять у Адама показания для ареста Кофи. Он велел сделать это. Сделать все, чтобы удержать Адама. И я, вернувшись в гостиницу, пролежал на кровати под вентилятором часов до шести, когда позвонил портье, чтобы меня разбудить. К семи в животе у меня уже плескалась чашка кофе, и со свежим бритвенным порезом на подбородке, с наждаком бессонницы под веками я стоял перед дверью Адама.
Я обработал его. Но работенку я себе подобрал нелегкую. Первым долгом я завербовал Адама в армию борцов за справедливость, заставив его пообещать, что он даст показания против Кофи. Метод был таков: исходя из того, что Адам, безусловно, жаждет покарать Кофи, я указал, что Хозяин будет приветствовать этот доблестный подвиг. Затем я подвел Адама к открытию, честь которого должна была принадлежать исключительно ему, что Анне придется выступить свидетельницей. Затем я прикинулся дурачком и сказал, что раньше мне это не приходило в голову. С человеком, подобным Адаму, опасность состояла в том, что, завороженный перспективой осуществить справедливость, он заставит Анну свидетельствовать, хоть кровь из носу. Так бы оно и вышло, но я нарисовал жуткую картину суда (правда, и вполовину не такую жуткую, какой она была бы на деле), отказался в этом участвовать, намекнул на его бессердечие и закончил туманным предположением, что можно будет застукать Кофи за тем же делом еще раз – к примеру, я могу подставить себя, и он сделает новую попытку. Для начала я даже сам готов пустить пробный шар, и так далее. Словом, Адам отказался от мысли засадить Кофи, но незаметно для себя усвоил мысль, что он и Хозяин будут плечом к плечу отбивать больницу от жуликов.
Когда мы выходили из квартиры, он взял с каминной полки запечатанные письма, чтобы отправить их по дороге. Я еще раньше заметил, что на верхнем конверте стоял адрес Хозяина. Поэтому, когда он повернулся ко мне, я просто вынул это письмо из его рук и сказал с самой обаятельной улыбкой:
– К чему выносить на улицу этот мусор! – и, разорвав его поперек, сунул обрывки в карман.
Затем мы вышли на улицу и сели в его машину. Я проводил его до работы. Будь на то моя воля, я и в кабинете сидел бы с ним весь день – приглядывал. Всю дорогу до центра я не закрывал рта, чтобы он не предавался посторонним мыслям. Я щебетал весело и беззаботно, как птичка.