– Михалыч, дорогой! – я поставил авоськи, присел и обнял его, погрузившись в невидимое облако винных паров, которые дядя Миша излучал раскидисто и щедро. – Как ты? Не болеешь? Всё нормально?
– Заболеешь тут! – заржал Михалыч и похлопал себя по карманам. – Я ж на лекарствах сижу с утра до вечера. Литрами их, пропади они в пропасть, пью!
– Ладно! – я обнял его ещё раз. – Побегу, со своими поцелуюсь и приду. Поболтаем. Лады?
– А за «солнцедаром» сгоняешь для оживления разговора? А то мне Нинка в садчиковском магазине не даёт покамест. Я ей уж почти шесть рублёв должон.
Я кивнул и побежал наверх. Сколько радости было! Мама с бабушкой зацеловали и затискали меня как трёхлетку малого, который в садике детском
лучше всех детей кашу есть стал и воспитательницу не доводил до истерики. Хорошо хоть, что в реальной жизни я детский садик только издали видел. Отец тоже дома был. Руку мне пожал. С ним недавно виделись на ремонте домика Горбачихи. Не соскучились ещё. Ну, я за двадцать минут рассказал всё хорошее, что перепало мне летом иметь во Владимировке. Мама и бабушка аж прослезились. Наверное, порадовались за то, что не похудел, штаны не порвал и воспитывался деревенским трудом. Я расспросил их про дела и здоровье, пообнимал их ещё с желанием большим, сказал, что хорошо позавтракал и побежал к Михалычу. А дядя Вася остался попить чай с бабушкиными кренделями.
– Рупь двенадцать-то есть у тебя? – с надеждой поинтересовался дядя Миша.
Я показал трояк.
– Тады ещё и лимонаду себе бери. Посидим как люди! Про жизнь языки почешем.
Я вышел на улицу. Отцветали георгины в палисаднике. Буйно пёрли в щели штакетника бархатцы, длинный сквер напротив дома желтел засыпающими акациями, а на углу привычно собачились три тётки из землянок напротив нас по поводу пахнущей хлоркой воды в колонке и нежелании одной из них пойти в ЖЭК добиваться справедливости и права пить чистую воду.
Я глубоко вдохнул огромную порцию воздуха. Он имел тяжкий запах старого асфальта, бензина разлитого неподалёку, грязной пыли придорожной и тухлый привкус старых помирающих третий год огромных тополей у дороги.
– Кустанай, – улыбнулся я. – Родина. Другая жизнь. Но тоже хорошая. Это потому, что жить вообще – хорошо. Особенно дома.
И, аккуратно разглаживая мятый трояк, пошел я в садчиковский магазин. За питьём для себя и Михалыча. Чтобы от души поговорить обо всех хороших городски новостях. Потому что начинать жизнь другую, не деревенскую, а цивилизованную и более насыщенную, надо было только с хорошего.
По дороге встретил Жердя. Он, оказывается, ко мне шел. Кто-то из его дома в окно видел, как я выковыривался из машины весь в кульках.
– Пастушок Чарли! – весело съехидничал Жердь и мы обнялись. – Навозом-то как благородно разит от тебя! Я на следующий год с тобой поеду в деревню. А то пахну тут маманиными духами, блин! Как девочка. Правда, у нас этими духами весь дом и двор провонялся. И ведь не знаю, где пузырёк лежит. Так бы уже выкинул в другом конце города.
– Я больше не поеду в деревню, – неожиданно для себя ляпнул я. Оказалось потом, что сказал чистую правду. Иногда, конечно, заносило меня во Владимировку, но дня на два, не больше. Что-то неизвестной силой оторвало меня от деревни, без которой я раньше просто не мог жить. Я долго страдал душой и страдаю до сих пор от того, что понять не мог, не соображал – как это вдруг перестало меня тянуть в лес, где птицы, грибы и вкусный запах берёзовых листьев, где бензовоз дяди Васин, мой третий дом, будет шустрить по дорогам в Янушевку и Воробьёвку без меня, где так замечательно было дышать свежим сеном, которое ты сам накосил «литовкой» и сам намётывал стожки. Где дед Панька в своей мастерской, размещавшейся в бане, учил меня валять пимы, чтобы я проникся и захотел жить и работать в селе, трудиться руками. Я сделал самостоятельно одну пару по старинной технологии, какая не допускает никаких механизмов и химии. Только шерсть осенней стрижки, мокрое покрывало, куда закатываешь и мнёшь, катаешь огромную сырую заготовку. Валяешь по нескольку раз до усадки, потом варишь пимы в кипятке, сушишь в горячей печи без углей, забиваешь внутрь колодку носка и пятки. ПравИло. А потом выбиваешь его и вставляешь нос. До конца. Затем поочерёдно задник, средник и клин. Средник и клин добиваешь отбоем-молотком, то сильно, то мягко постукивая по носу валенка и по бокам, чтобы помочь колодкам занять свои места. И так до тех пор, пока не польётся струями пот. Я после обжигания готового валенка над примусом, чтобы его «выгладить», не чувствовал ничего. Ни рук, ни ног, ни головы. И говорить не хотелось, да и не моглось. Труднее работы пимоката, делающего ручную работу, я к своим семидесяти годам пока не встретил ничего похожего.