— Вы честная. Врать не умеете. Увидел вас и себя потерял. Только тогда понял: урод…
— Замолчите, — жалобно попросила она. — Я прошу. Защитили вы нас. И потом вы меня спасли… И потом… шрамы украшают воина, говорят о его мужестве. — Она заплакала. — Я ничего не могу вам сказать, честное слово. Мне больно, — она всхлипнула. — Поверьте, — и она, сама не зная почему, провела обеими руками по его волосам.
— Я знаю, я верю, — Содбо заморгал. — Фугаска попала в наш танк, — он очень волновался, Содбо. Конь положил ему морду на плечо, тронул ухо губами. — Загорелся, словно спичка. Командира сразу же. Не знаю, как мы выбрались со стрелком-радистом. Помню, ползли между воронок, искореженных машин, трупов. — Мария вздрогнула. — Потом помню, как земля вздыбилась с оглушительным грохотом. И все. Госпиталь… полгода голова в повязке, в кромешной темноте. А потом увидел себя в зеркале. Нет, лучше было умереть, — он сказал это с такой болью, что Мария кинулась к нему, припала, обеими руками, словно дочку, обняла.
Он вырвался, вскочил на коня и, не оглядываясь, помчался от нее.
Ей показалось, что она снова ползет в мокрой ледяной тьме.
Бессильно опустилась на бугорок, закрыла лицо. Она не чувствовала ласкового тепла солнца, влажного дыхания земли. Содбо — это война.
— Содбо, Содбо, — шептала она, глотая горькие слезы, — Содбо, Содбо, — и вдруг поняла, что в его изуродованном лице сосредоточились и все ее страдания, все ужасы безжалостной войны, близких людей, и лицо это будет стоять перед ее глазами всю жизнь, будет мучить, терзать ее больше, чем пропавший без вести Степан, больше, чем все виденное — вместе взятое…
Мария не слышала, как подошла Дулма, опустилась рядом. Очнулась, когда та спросила:
— Что с тобой?
Лицо Дулмы было печальным. Подохли еще три ягненка, сказала она. Растерянно оглянулась Мария на кошару — там пестрят на крыше шкуры подохших от голода овец и крохотных, только что народившихся ягнят. Что ни делали — добывали из-под снега ветошь, резали серпами, распаривали, кормили отощавших маток, отогревали на руках хилых овец, — и все напрасно.
— Это тоже война, — машинально вслух сказала Мария. Дулма кивнула.
…Черным, малиновым, синим вспыхивает степь под солнцем, рождающим это разноцветье. Такой видит Мария степь. Наверное, глазами Дулмы видит.
Они идут, прижавшись друг к другу, и молчат. Марии нравится теперь молчать. Степь научила, как давно научила этому Дулму.
Кошара уже близко.
— Мама!
— Мамочка!
К ним бегут дети, стремительно, уже устав от бега:
— Конь папин… не дышит.
— Коничка умер…
Что же это такое? Что же это такое?
Дулма мчится к кошаре. Она не слышит крика сына: «Бабушка лежит». В ней застыл страх, не понятный ей самой, гнетущий, останавливающий бег — она вовсе и не бежит, а семенит еле-еле.
Молча остановилась Дулма над мертвым конем. До нее едва доходят испуганные слова Марии:
— Эжы слегла.
Дулма осторожно вошла в дом, присела возле матери, которая спит теперь на ее постели.
— Что с вами?
Мать села. Взглянула невидящими глазами.
— Я сразу заметила. Затосковал он вдруг. Я ему овес поднесла. Потрогал губами и отвернулся. Домой кинулась — за теплой водой. А когда вернулась, лежит…
Пагма раскачивалась из стороны в сторону, глядя перед собой. Она была совсем старая, эжы, у нее слезились сизые, как у Каурого перед смертью, глаза.
— Не уберегли коня. — И вдруг сказала громко и отчетливо: — Все. О, Жанчип мой!
Слова прозвучали для Дулмы, как звон погребального колокола.
— Замолчите. Не смейте. Нельзя, — прошептала она.
Утром погрузили коня с трудом на телегу, прикрыли брезентом. Бабушка горбилась на передке. Бык лениво плелся к лесу. Сбоку рядышком шли тетя Маша и мама. Янгар было кинулся догонять, но Агван отчаянно крикнул:
— Назад, ко мне. — И пес вернулся. Агван вцепился в его шерсть.
Янгар вывернулся, улегся рядом и заскулил.
Медленно удалялась печальная процессия. Голова Каурого свешивалась с телеги, покачивалась, будто прощалась с ним.
Агвану казалось, что Каурый сейчас откроет глаза, позовет к себе веселым ржанием. Но конь уплывал все дальше и дальше, равнодушный и молчаливый. «Никогда я теперь не стану всадником! Почему коня увозят от меня?»
Вика прижалась к нему, и Агван сглотнул слезы, только тело его вздрагивало.
Вскоре над лесом клубами повалил дым.
Агван кинулся к избе, забился под кровать. Каурого жгут. Он исчезнет? Куда? Куда он исчез? Куда он исчез? Куда делась рука папы Очира? Снег теряется и находится опять. Почему же папа Очира никак не может найти свою руку? А где Малашка? Совсем пропал. Агван закрыл рот ладонью, чтобы Вика не слышала его.
«Ты единственный мужчина в доме», — вспомнил неожиданно, вылез из-под кровати.
Вика сидела нахохлившись возле огня.
— Давай чай варить. Сейчас наши вернутся. Слышишь, вернутся! — крикнул он.
Долго-долго будет подниматься трава из затоптанной миллионами сапог, измученной земли, много лет пройдет, пока беспечно начнет смеяться человек, — голая, выжженная планета с калеками и сиротами выздоравливает не сразу!
Часть третья
1