Но ведь и негде было. Но почему это? Или слово лирика уже не в силах зажечь сердца? Нет, все гораздо проще: – Вячеславу Иванову было все равно что написать, когда писал он однажды: «сокровенный с соках Параклет». И есть ли отсюда спасенье? есть, истинно, есть. Остается нам бесстрашно и всем сердцем сказать:
Метафорический сад
Воистину в метафорические сады входим мы.
«L'art est la science du poete»[15]
все артистические изделия, лишенные познавательного характера, не есть искусство. Но и нарочито познавательный артистизм – «научная поэзия» – тоже не искусство. Здесь с одной стороны игра в поэтизмы, а с другой в поэтничание. Я же – говорю о поэзии.Поэзия, как элемент живого познания, сочится во всех искусствах, зацветая мертвенными бессмертниками в живописи, каменея среди геометризмов архитектуры, угасая в ваянии, бледным призраком колеблясь в философических томах и умирая в музыке.
В слове, как в зеркале, опрокидываются реальности, получая в них новый порядок и новое бытие. Слово, совмещая в себе эхо феномена (иссущего) реальности-сочетание звуков и шумов с эхом ноумэна (всущего) реальности – его смыслом), становится само ирреальностью, вещью интеллигибельной вселенной ума, орудующего ею в небытии мышления.
Всякое познание есть уже тем самым творчество; так познавание есть как бы черчение некоей монограммы познаваемой реальности, которая познана только тогда, когда, сжатая в монограмму, перенесется в мыслимость. Чувственность чертила монограмму, и потому реальность стала для нас феноменом, но перенесенная в разум, стала мыслью, – отвлеченным ритмическим иероглифом, ноуменом познанной реальности. В небытии мыслимости монограмма и иероглиф слились в слово, которое для поэта раскрылось символом-словно волшебное оконце открылось ему из морали бытия в небытие, что все объемлет.
Слово таит в себе зачатки ритмизованного движения; поэт развивает словесное движение в ритмическое целое или поэму; поэма есть построение нового символа или нескольких символов, слившихся в одно; всей массой своих поэм он стремится создать единый Символ, который есть ВСЕ. Для поэта нет непоэтических слов; все слова для него равноценны, если он берет их, как метафорический материал или же как символы. Не достаточно ли вспомнить Э. Т. А. Гофмана?
Но музыка, орудующая одними звуками (лишь недавно и шумами), способна только; или к познаванию феномена – и тогда становится про-грамматизмом, (граммофоном слышимых в природе звуков) или к аффектациям переживаний, становясь тогда как бы мелодическим смехом, криком или рыданием, но тогда при чем здесь познание? И музыка становится только голосом Воли (но тогда искусство ли музыка?) или восходит (в лучшем случае) к звуковым построениям, как некоторые творения Баха; здесь музыка хочет перестать бы музыкой и стать лирикой, но ведь это только прельстительная, но тщетная потуга.
Если таковы результаты музыки, то право ли вручать ей царственный скипетр и не нагло ли ЧУЖОЙ трон заняла она? Поэзии подобает царственная честь, и поэт –
у звезд крылит орлом – ему же слава во веки, и чужд ему олицетворяющий оркестр, вне себя аффектированный дирижер, что
в стихотворении, откуда взяты эти строки, Бобров ясно утверждает первенство прекрасной Поэзии; музыку уничижает сравнительно с поэзией, вопреки обычному почитанию музыки, как чуть-ли не первоискусства.
Здесь прежде всего о «Вертоградарях над Лозами» С. Боброва; – этой книге, как цельному изданию, не приличествует посвящать беглой статьи, ибо в таком аспекте заслуживает она последовательного теоретического разбора. Но в этой книге мне видится один из поэтических поворотов на стремительном пути лирики; среди видимого «эклектизма» «Вертоградарей над Лозами», среди иных стихотворений, написанных «в манере» нескольких поэтов внезапно закрадываются какие-то странные, небывалые, единственные, которые ныне (в позднейших стихах) разгораются неслыханными поэмами.
Здесь впервые и окончательно символизм уклоняется от импрессионизма и настроенничания в сторону познавательного метафоризма (см. предисловие С. Боброва к «Ночной флейте» Н. Асеева).